Сказав такое, она испуганно посмотрела на Газет-Маркара, который вошел следом, а «детки», многие из которых уже брились, сели.
Элиз Амбакумян на наше приветствие не обратила никакого внимания. Мастер Минас не догадался, что надо сказать «садитесь», так что мы сели сами.
Мать Асатура, прежде чем ответить на наше приветствие, нацепила на длинный нос пенсне и долго изучала нас, как под микроскопом…
Я шел и снова мысленно представлял их всех, одному улыбался, с другим спорил, до боли сжимая кулаки в карманах промокших брюк.
А дождь все моросил…
Тоненькие струйки из желобов попадали мне за ворот, я ежился и… снова переносился мыслями к бурному собранию.
Сквозь шум дождя я слышал голоса…
Вот Газет-Маркар начал свою речь с мирового капитализма, а через десять минут уже рассказывал о стычке между Чко и Асатуром на заводском дворе, потом добрался и до Лилик Тер-Маркосян, которая публично оскорбила «нашу самую уважаемую и самую любимую учительницу».
Пока он говорил, Асатур то и дело кивал головой и, приторно улыбаясь, повторял:
«Совершенно верно…»
Голос Асатура продолжает звучать у меня в ушах и приводит в ярость.
Припоминаю слова Газет-Маркара о моем отце и о «модельных» туфлях (Асатур все же донес и об этом). Историю этих злополучных туфель Газет-Маркар смаковал увлеченно, в мельчайших подробностях и с такой «очевидностью» доказал, какой вред они приносят «строительству социализма в нашей стране», что и я чуть было не поверил, будто мой отец, башмачник Месроп, действительно «буржуазный элемент» и, как говорил оратор под одобрительные возгласы Асатура, «своими противозаконными поступками наносит удар с тыла по движению нашей страны вперед».
Выводы Газет-Маркар сделал довольно мрачные. Он уверял, что искренне болеет и за Лилик Тер-Маркосян, и за Чко, и за меня, но твердо убежден, что таким, как мы, не место в социалистической школе.
Зал притих, никто не ожидал столь жестких мер. Секретарь комсомольской ячейки Парнак Банворян вскочил с места и, путая слова, заявил протест. Он говорил о том же, что и Газет-Маркар, но теперь все это выглядело иначе.
«Чему мы учимся на этом деревообрабатывающем заводе? Вместо политехнического обучения таскаем бревна. Мы хотим делать настоящее дело. Асатур говорит, что каждое бревно укрепляет фундамент здания социализма, а сам небось не вложил в этот фундамент ни единой щепочки. Увиливает от работы, потому что, видите ли, он сын сестры заведующего школой…»
Вспоминаю лицо товарища Шахнабатян. Пенсне пляшет на ее носу, губы шевелятся:
«Негодяй, подлец…»
…А дождь все льет и льет. В переулках жалобно скулят продрогшие собаки. Я прошел мимо тощего пса. Он важно гавкнул на меня, потом долго лаял вслед. Я невольно улыбнулся. А мысленно снова перенесся в школьный зал, увидел перед трибуной торжествующую «Умерла — да здравствует», которая начала свою речь незнакомыми нам словами: «О темпора, о морес», говорили в древности…»
Она не объяснила нам, что значат эти слова, которые «говорили в древности». Но и так мы вскоре поняли, что в древности говорили: надо выгнать из школы Лилик Тер-Маркосян, которая выступила против «социалистического метода преподавания», Рача Данеляна, который, как выяснилось, является «буржуазным элементом», не читает революционных книг, и не случайно над изголовьем он повесил портрет какого-то монаха. Надо выгнать также горе-комсомольца Левона (Чко, значит), который является «пережитком прошлого», потому что ему кажется, что в нашей социалистической школе можно расчистить себе дорогу кулаками. Она все говорила и говорила, пожирая глазами Парнака Банворяна, и мне казалось, что потоку ее слов не будет конца.
…Дождь внезапно усилился, из желобов уже низвергались целые водопады. Пес на крыше в последний раз тявкнул и утих, — видно, дождь загнал его в укрытие.
А я все шел под проливным дождем. Час назад нечто подобное этому ливню выгнало из зала «Умерла — да здравствует». Это был Дед, тот самый старик из наркомата просвещения. Газет-Маркар уже поставил на голосование вопрос о нашем исключении, предупредив, что из учеников право голоса имеет только председатель учкома, и Асатур со слащавой улыбкой уже утвердительно кивал, когда вдруг низвергся «ливень».
Дед не ораторствовал. Он просто беседовал. Повернулся к Элиз Амбакумян и мягким, низким голосом сказал:
— Вот у меня в руках домашняя работа одного из ваших учеников, работа, на которой, уважаемая коллега, стоит ваша подпись.
Он раскрыл план, составленный Асатуром, и начал читать: «Верблюд. О чем написано стихотворение? Где обитает верблюд? Почему печален верблюд? Представителем какого класса является верблюд?»
В зале раздался смех. Элиз Амбакумян вскочила с места и стала выкрикивать, что это не ее метод, что ветераны пролетарской педагогики… что она не позволит позорить себя, что она требует уважения, что…
Но речь Деда уже сломила ее. Она махнула рукой и выскочила из зала — жаловаться. Следом за ней покинула зал товарищ Шахнабатян, хотя ее никто не трогал, ушла, грозясь, что еще поговорит о случившемся в наркомате просвещения…
Когда они вышли, Дед объяснил, что в наркомате просвещения давно поговаривают о нынешних «методах» преподавания, что, по его мнению, очистить школу надо не от нас, учеников, а от этих глупых методов.
Вот как закончилось это собрание, которое все еще шумело у меня в голове, когда под проливным дождем узкими улочками я шагал к дому…
Выгнать нас не выгнали, но Газет-Маркар настоял, чтобы Лилик Тер-Маркосян публично извинилась перед Элиз Амбакумян, чтобы поведение Чко обсудила комсомольская организация, а ИПРУБ занялся бы «модельными» туфлями моего отца.
На улице холодно, я промок до последней ниточки, но на душе стало спокойней. Не лают собаки, и только дождь шумит и рушится водопадами с желобов. Я пришел домой. Мать, конечно, еще не ложилась. Увидев меня, всплеснула руками:
— Вай, ослепнуть мне, совсем продрог, наверно?..
Но я засмеялся. Засмеялся впервые за этот день.
Башмачник Месроп, не подозревая, какой он наносит удар с тыла по движению нашей страны вперед, мирно спал.
— Мама, — сказал я, улыбаясь, — мам, представителем какого класса является верблюд?
— Опять дуришь, сумасшедший! Скорей снимай одежду.
УФО И ОТЦОВСКИЙ ТАБУРЕТ
Конечно, дело было не в том, что ИПРУБ, то есть Асатур Шахнабатян и Альберт, могли снова зайти к нам, чтобы заняться отцовскими «модельными» туфлями. После собрания Асатур Шахнабатян уже не был страшен. Теперь я по-настоящему узнал и школу, и учеников, и учителей. Разумеется, дело было вовсе не в посещении ИПРУБа. Разговор о «модельных» туфлях отца вышел за пределы школьного собрания и пошел путешествовать по всему городу. Эта история дошла до Србун и до десятков ей подобных, которые оплели ее густой сетью сплетен.
Вот что рассказывала Србун:
— Говорят, Месроп «елемент», а сына его погонят из школы, а у Месропа еще отберут шило и гвозди. Вай, вай, вай, волосы дыбом становятся… Чтоб мне ослепнуть, да разве это дело?
— Ты сама «елемент», а этот человек сапожник, — сердилась Мариам-баджи.
— Да ведь не я же говорю, — оправдывалась Србун. — Пусть ослепнет тот, кто болтает такое! Да еще говорят, будто этот проклятый Цолак держал сорок таких «елементов», как братец Месроп, а еще — что кожа была ворованная, «контрабанд», понимаешь?
— Ну и ну! — качал головой Газар. — Вечно эти женщины из мухи слона делают!
Хуже всего, что вопрос разбирали и на фабрике и, как потом рассказывал отец, осрамили его перед народом. На том дело не кончилось, отца вызвали в какое-то учреждение, со странным названием — УФО.
И там, на лестнице, отец столкнулся с Цолаком.
— Гляжу — этот бессовестный, — с горечью рассказывал он потом Газару и товарищу Сурену, — и руками и ногами знаки какие-то делает, выставил два пальца: мол, там скажешь, две пары только сшил. Я кивнул и вошел в комнату. За столом сидел человек примерна моих лет.
«Данелян?» — спрашивает.
«Данелян», — отвечаю.
«Ты где работаешь?»
«На обувной фабрике».
«А еще?»
«Еще? Все, дорогой».
Тут он рассердился:
«Ты что, издеваешься надо мной, спекулянт?»
Ну, думаю, вот уж такого греха за мной не числится.
«Товарищ, — говорю я ему, — соседи хорошо меня знают, правда, я, бывает, чиню кое-какую обувь, но спекулянтом никогда не слыл».
«Все равно, — говорит. — Для Цолака Хосцяна шил ведь туфли?»
Ну как тут соврешь!
«Шил, — говорю, — ровно семнадцать пар сшил».
Не знаю, то ли потому, что я сразу признался, то ли совесть в нем заговорила, только он подобрел что-то.
«А тебе известно, — говорит, — что это преступление, что на этого самого Цолака работали еще несколько человек, что он фактически целую мастерскую держал тайком от государства?»
«Фактически не знаю», — отвечаю.
Тут он рассмеялся и говорит:
«Ну ладно, иди. Постыдился бы. А еще передовой рабочий! На первый раз прощаем, но, если еще попадешься, налогом обложим».
Вышел я оттуда, Газар-джан, запаренный, ну совсем как из бани. А этот бессовестный, гляжу, торчит возле дверей.
«Ну, — спрашивает, — что ты там говорил?»
Тут я не стерпел.
«Катись отсюда, — говорю, — и на глаза мне больше не показывайся!..»
Газар и Сурен от души рассмеялись, но отцу было далеко не так весело. Он встал, взял свой табурет и вышел.
Пока Газар и товарищ Сурен занимались мной и Зарик, а мать хлопотала, собирая на стол, вернулся отец. Я посмотрел на него и все понял…
Башмачник Месроп расколол свой табурет.
— Вардуш, — смущенно сказал он, — на, затопи печку, ребятам теплее будет…
Все молчали.
Мать открыла дверцу печки.
Вскоре табурет весело трещал в печке, а Газар, допивая третью чашку чая, вставил авторитетно:
— А табурет-то зря разбил, пригодился бы еще дома.