Дорога долгая легка… — страница 26 из 85

— Из головы давал? — спросил неугомонный Зенкович.

— Конечно! Откуда еще давал, — торжествующе отвечал Мураз-ака. — Эх, если кто понимает, большой сделан работа: трудный год, голод, басмач, Отечественная война, хлопок, табак, опять голодный время, современный время все время тяжелый… Наш работник все выдержал — кругом шпион, враг, американский разведка, каждый кишлак сводка надо давать, сколько шпион…

Зенкович слушал то трогательный, то страшный сумбур воспоминаний, где мешались картинки минувшего, газетные лозунги, реминисценции из бессмертных творений «Бахорфильма», создавшего за четыре десятилетия неторопливой, вальяжной деятельности убедительное полотно классовой борьбы в Бахористане, некую басмачиаду или даже басмачиану. В этих сладких воспоминаниях старенького Мураза-аку не могло волновать несъедобное зерно истины (так интриговавшее беспокойного полуеврея Зенковича): его интересовало признание собственных заслуг современниками, оправдание своей долгой, на пользу общества прожитой жизни, и потому все, что грозило принижением и умалением его заслуг, не могло быть им принято, отторгалось его памятью. Он был здоровый человек из горного кишлака, не психопат какой-нибудь, не мазохист, не русский писатель-интеллигент с его вечно недужащей совестью. Совесть Мураза-аки была чистой всегда. Вот и сейчас он с чистой совестью начал длинный рассказ о том, как ему удалось передать органам одного председателя, который отчего-то знал полдюжины немецких слов… Рассказ был длинный, очень важный для старика рассказ. Однако еще важней рассказа был живой человек, и, когда Мураз-ака заметил, что Зенкович выбился из сил, он прервал повествование, сел у края дороги и сказал:

— Садись, мирза! Отдыхай немного. Сейчас маленький крюк будем делать. Еще один кишлак зайдем. Там война работал. Немного кушать будем, немного чай пить, потом дальше идем.

Зенкович, блаженно растянувшись на теплой земле, смотрел вниз — на неслышную сверху реку, застывшую в прыжке; на раздолье зеленой долины; на стадо баранов, пестревшее на недоступной скале; на кишлак, прилепившийся к склону в изумрудном обрамленье садов; на каменную стену, смело изукрашенную великим Мастером, — черные узоры и красные потоки живописи, серо-зеленые коллажи мхов, фриз тончайшей чеканки…

— Еще мало-мало ходить будем, — сказал Мураз-ака. — Сто метров…

Зенкович уже знал эту маленькую хитрость. Сто метров. Еще сто метров. Значит, километр, два, а может, и все три. Вон как бодро шагает Мураз-ака, не знающий лекарств, сделавший последнего ребенка в пятьдесят восемь, в возрасте, когда Зенкович и его сверстники уже, вероятно, откинут копыта… Боже, сколько таблеток проглотили они, сверстники Зенковича, едва разменявшие свой пятый десяток…

— Кишлак Фанг! — воскликнул Мураз-ака. — Сюда тоже сводка брать ходил. Война работал. Много добра делал. Сейчас будем отдыхать, немножко чай пить будем, немножко плов кушать…

Мураз-ака озабоченно смотрел на живописный кишлак, крутыми террасами поднимавшийся от реки вверх по склону. У Мураза-аки были свои проблемы. Эти люди, которые хотели почтить его угощением, могли забыть о его маленькой современной слабости — о любви к водке. Водка хранилась здесь в закромах сельмагов (вечно закрытых), и требовали ее очень редко, только в таких вот исключительных случаях. Впрочем, благодарные и гостеприимные жители дальних кишлаков ни разу не обманули ожиданий почтенного Мураза-аки: они из-под земли доставали завмага, отпирали склад, добывали мерзкую, теплую зеленоватую бутылку, дурно пахнущую вестницу прогресса, и платили без колебаний, сознавая культуртрегерскую миссию мерзкого напитка в их лишенном истинной культуры идиллическом уголке земли.

Кишлак Фанг, увидевший их издали, на склоне, был взволнован появлением гостей. Мураз-ака и Зенкович то и дело останавливались, правой рукой пожимали руки туземцам, прижимая при этом левую к сердцу. Первым, кто пригласил их в дом, был завуч местной школы. Переглянувшись со своими учителями и благосклонно взглянув на детвору, которой небо послало сегодня такой подарок, завуч сказал сторожу:

— Звони! Пусть идут по домам. Уроков больше не будет.

А сам он повел гостей к себе в дом, сопровождаемый учителями и виднейшими представителями сельской интеллигенции. Пьющий учитель физкультуры, как наиболее опытный в этом деле, был послан на поиски водки.

В ожидании плова гости сидели вдоль стен просторной гостевой комнаты, отличавшейся очень пестрым расписным потолком. Мастер, делавший потолочную роспись, испытал на себе могучее влияние войсковой эстетики, так что мехмонхона сильно смахивала на красный уголок воинской части, именуемый также ленинской комнатой. Здесь были нарисованы пушки, пятиконечные звезды, серпы, молоты, знамена боевой славы и даже значок классного специалиста какого-то из родов войск. Для довершения сходства к стене был пришпилен фотопортрет генералиссимуса, от руки раскрашенный небескорыстным умельцем.

За достарханом кроме учителей и завуча находились также бывший районный судья, отдыхавший на пенсии, и молодой шофер, недавно отслуживший срочную службу, так что Зенкович счел случай вполне удобным для того, чтобы услышать достаточно представительное народное мнение.

— И за что только мы любим нашего вождя?! — патетически воскликнул Зенкович, поднимая пиалу с чаем и кивая на раскрашенное фото генералиссимуса.

Вопрос его поверг в волнение мирное восточное застолье.

— Очень был храбрый! — пылко сказал молодой шофер. — Первый на амбразур кидался!

— Мудрый человек, — сказал бывший судья с чувством. — Народ очень любил. Я народный судья был, хорошо знаю.

Зенкович кивнул с серьезностью — кому же, как не народному судье, знать о любви к народу.

— Очень был ученый, — сказал пожилой учитель. — Сам придумал языкознание, дипломатика и всякий другой наука. Теперь больше нет такой ученый люди.

— Что самый важный… — вспомнил судья. — При нем всякий народы нас очень боялся. Америка боялся. Голландия боялся. Греция боялся. Африка тоже боялся.

— Он все вместе с Ленин строил, — сказал завуч. — Когда он был живой, Америка нас слушался. Потому что у Америка хлеб нет. У другие страны тоже хлеб нет… — Завуч грустно замолчал, удрученный обширностью своих познаний.

Все посмотрели на Мураза-аку, и он сказал, отирая слезы со своих старых, вечно слезящихся глаз:

— Какой вопрос может? Ты мне скажи: родной отец можно не любить?

Зенкович отчаянно замотал головой, потому что он очень любил родного отца.

— То-то, — сказал Мураз-ака. — Даже такой вопрос нельзя делать.

Тема была исчерпана, и разговор перешел на другие отрасли человеческого знания. Говорили об огромной учености Зенковича, который проходил обучение в Москве. Искушаемый ложной скромностью, Зенкович признался, что он никогда не читал Коран.

— Такой человек, — вступился за гостя Мураз-ака, — такой человек все прочитает… — И, обращаясь к Зенковичу, предупредил: — Больше всех люди будешь знать, когда прочитаешь… Другой такой нет книга.

В самый разгар беседы Зенковичу пришлось выйти на двор. Молодой шофер проводил его в низенькое, трогательное заведение с небольшой дыркой в земле, скромной занавеской и горсткой сухой земли в углу (вероятно, земля была для просушки зада — нечто вроде старинной канцелярской песочницы). Молодой шофер тоже воспользовался заведением, за ним потянулись и другие гости. Зенкович спросил, где умывальник, но шофер потянул его за стол.

— Не беспокойся. Сейчас сюда руки мыть принесут, — сказал шофер, и Зенкович подумал, что он ведет поистине ханскую жизнь. Или падишахскую жизнь.

Запахло пловом. В комнату принесли кувшин, полотенце и тазик. Гостям полили на руки над тазиком. Ревниво следя за черными руками молодого шофера, Зенкович со спокойным академизмом размышлял о том, что процедура эта скорей ритуальная, чем гигиеническая, но настроение у него упало поздней, когда гости потянулись к плову руками.

Прокопав со своей стороны небольшую дыру в плове, Зенкович быстро насытился этой ароматной, жирной едой и блаженно откинулся на подушку. Гости сосредоточенно уничтожали гору плова, оставляя в неприкосновенности норку Зенковича, вырытую в рисовом островке. Подойдя к концу, они в один голос стали уговаривать Зенковича, что так мало есть нельзя, что он этим обижает хозяев, и если он сам не хочет, то его, как уважаемого гостя, надо покормить. Пылкий молодой шофер, набрав плов в огромную черную ладонь, стал запихивать еду в рот Зенковичу… По позднейшему признанию Зенковича, этот случай помог ему понять абсолютно относительный характер всякой брезгливости и всякой гигиены.

Учитель физкультуры принес еще одну бутылку водки. Бывший судья, Мураз-ака, физкультурник и молодой шофер отважно выпили. Склонившись к Зенковичу, молодой шофер стал шептать, что в годы армейской службы он проделывал штуки и почище. Например, у него была одна девушка… Потом он чуть не попал в тюрьму… Зенкович смотрел в красные глаза захмелевшего шофера и думал о том, что как только родные горы перестают оберегать своих сыновей от соблазнов долины…

Впрочем, два пожилых пьяницы вместе с молодым физкультурником и молодым шофером так и не смогли одолеть второй бутылки. Зенкович с удовлетворением отметил, что прогресс пока еще довольно медленно карабкается в бахорские горы.

Пора было двигаться дальше. Хозяева проводили их до околицы и долго махали им руками. Вдохновленный выпивкой старенький Мураз-ака бодро пошел в гору. За ним, с подозрительностью щупая свой левый бок, тащился отяжелевший от плова Зенкович.

* * *

Добравшись до перевала, они сели отдохнуть. Ишачок стоял у дороги, опустив голову, и покорно жевал. Ему на голову был до самых ушей надвинут мешок с кормом. Внизу сколько хватал глаз расстилалась горная долина. Дымы курились над ней, переливаясь оттенками белого, серого, серебряного, палевого… Лучи солнца пробились, точно стальные копья, сквозь облака, выхватили изумрудные клочки поля. А еще выше, выше облаков, выше гор, небо было синее, безбрежное, бесконечно ласковое…