оставаться бездушными и безгласными. К тому же в этом доме некогда жили не столько жизнью тела, сколько жизнью духа — так что эти люди, их поиски, их страдания, наконец, все эти магические фокусы, производимые здесь на протяжении целого тридцатилетия, — не могли же они не дать какого-либо свечения, эманации, не создать магнетического поля. Лурье был, впрочем, не столько теоретиком, сколько практиком всяческой телепатической магии и в постоянном размышлении о волошинском объекте (так он называл про себя этот дом и его ушедших обитателей) вовсе не стремился установить закономерности или найти уязвимое место в теоретическом барьере, отделявшем его от прошлого. Он просто старался перекинуть незримый мостик между собой и этими людьми. Иногда в жаркий полдень, в мареве, дрожащем над камнями, он ощущал вдруг плотную среду, которая не была связана с материальным миром и в то же время была достаточно плотной и осязаемой, чтобы в ней можно было разместить требуемый объект. И тогда, благоразумно отказываясь постичь природу происходящего или найти ему определение, Владимир Лурье напрягал силы для того, чтобы распространить эту среду в сфере своих интересов, населить ее своей волей. Раз или два ему почти удавалась его мучительная операция, он понял это каким-то ему самому неведомым образом, сумел понять, однако оба раза, как ему казалось, посторонние помехи разрушали его достижения. Он не мог бы сказать наверняка, что именно ему помешало. Может быть, ребенок, попавший мокрым мячом ему в спину. Может быть, его тонконогая, похожая на серну любовница, кликнувшая его на обед. Так или иначе, он списывал свою неудачу на счет этих помех и продолжал упорно и напряженно наводить переправы. Это эфемерное занятие требовало от него довольно значительного напряжения сил, и к исходу первой недели так называемого отдыха он заметил, что теряет в весе. Это было обидно, потому что он был один из немногих мужчин на пляже, которым вовсе не нужно было сгонять вес, скорее, напротив. Мирный и невкусный обед в писательской столовой призван был восстановить его силы, однако вместо этого приводил к легкому головокружению, похожему на алкогольное!
Именно в этом состоянии Лурье присел сейчас на скамейку столовой и привычно обратил взгляд к волошинскому дому. Почти тотчас же он услышал писательские голоса по соседству.
— Что в них отвратительно, — сказал немолодой голос, — это их реалистический практицизм. Ничто похожее на Соловьева им просто в голову не придет. Зато вот экономические выкладки на еврейский манер…
— Тише. Сидит вон.
— А мне черт с ним…
Лурье понял, что он был замечен, и резко повернулся к говорившим.
Та-ак… Кучерявый растерян, видимо, не совсем пропащий человек, даже любопытно такое смущение. А вон тот немолодой, сухощавый, подслеповатый, с гнилыми зубами, он, видимо, и выступал — это тяжелый случай, очень закомплексован, страшная переоценка своих возможностей при полном бездействии. Самый любопытный случай — вон тот, громила, просто невероятно, как он задавлен, это уже пациент. Тут начинать, вероятно, можно было бы с лечения импотенции…
Наблюдения эти не принесли сегодня Лурье утешения, он отвернулся — и с каким-то отчаянным призывом снова посмотрел на деревянную лестницу волошинского дома, сделал попытку сосредоточиться. Он услышал, как кто-то тяжело опустился на его скамью, но это, как ни странно, не отвлекло психоневролога от его занятий. Напротив, он почувствовал необычайное воодушевление. Что-то удавалось ему сегодня. Он не мог бы наверняка сказать что и как, он просто знал, что сдвинулось что-то, и ему захотелось даже поделиться своей радостью с тонконогой возлюбленной. Однако ее не было рядом. Она стояла в очереди за черешней в овощном магазине возле кафе «Ландыш». Лурье поерзал в нетерпении.
— Вы сейчас думаете о женщине, — сказал человек, присевший на его скамейку, и Лурье показалось, что он уже слышал где-то этот голос. Лурье недовольно обернулся и увидел благодушную физиономию в пенсне. Кудрявая темно-русая борода была выдвинута навстречу психоневрологу, кудрявая голова перевязана то ли веночком, то ли просто жгутом из полыни. Лицо соседа оказалось незнакомым, во всяком случае, в Коктебеле они не виделись. Очень здоровый человек, и в то же время не мешало бы ему… Ба, коротенькие ноги обуты в старомодные сандалии, но главное даже не это, главное — рубаха, длинная рубаха из домотканого холста, с таким же поясом.
Так здесь, пожалуй, никто не ходил. Красивые дамы появлялись по вечерам у столовой в очень экстравагантных платьях и брючных костюмах, однако, как правило, костюмы эти носили на себе несомненную печать богатства или заграницы, что, в сущности, было синонимично. Наряды эти возвещали сегодняшний, а иногда и завтрашний день моды. Здесь же было явное пренебрежение к моде, а для этого нужно или очень стремиться к ней, или просто иметь что-либо за душой.
— Да, я думал о женщине, — сказал Лурье. — О своей женщине — это вам нетрудно было угадать, потребовались только внимательность и чуть-чуть телепатического опыта. Может, опыта гипнотического…
— Это правда… — улыбнулся кудрявый незнакомец.
— Но я думал также о вашей женщине, — сказал Лурье. — О том, как она относится к вашей одежде. Если она любит…
— Даже если она любит! — с горячностью сказал собеседник. — Любовь всегда хочет воспитывать, осуществлять в человеке свой идеал. А влюбленному человеку хочется приспособиться под этот идеал. Однако ведь мужчине нельзя от себя отказаться…
— Нет, ни в коем случае, — сказал Лурье, внимательно глядя на собеседника. — Да почему вы должны так доверять ей?
— Она тонко чувствующий человек. Каждый раз, когда я прикасаюсь к ее духу, я чувствую в себе упругую крепость весенней завязи… И все-таки я не хочу трагедий. Никаких плясок между кинжалами…
— Вы совершенно правы.
— Да? Вы согласны? Она требует ото всех безусловности, определенной цели, считает, что можно любить в человеке только хорошее. Она не понимает, что такие требования можно ставить самому себе, но никак не другим, что понятия добра и зла глубоко различны в каждом…
— Знаете… — сказал Лурье тихо. — Вы уже не будете так страдать. Ваша любовь проходит. Или прошла.
— Почему вы так думаете?
— Вы подвергаете сомнению ее взгляды, ее прямые суждения о вас и людях. Мне ясно, что здесь имела место перверсия, переход за анатомические границы объекта… Вам известно, что оценка объекта влечения редко ограничивается его гениталиями, она переходит на весь объект, а в области психической проявляется как слабость суждения, переоценка душевных совершенств…
— Мне доводилось слышать такого рода рассуждения, в той же терминологии. Хотя я также считаю пол, секс основой жизни…
— Так вот, поскольку вы не проявляете более готовности поверить всем суждениям вашего сексуального объекта, я и делаю вывод о постепенном освобождении…
— Это должно меня радовать, неправда ли? Но может также и огорчать. Я долго ждал страданья, желал его всей душой. Но ведь и освобождения я давно жажду…
— Будут еще женщины. — Лурье заговорщицки улыбнулся, но его кудрявый собеседник с серьезностью покачал головой, уронив при этом пенсне:
— Всем известно, что хороших женщин не так много… Помните? Это Монтень. Вы читаете по-французски?
— Ни бум-бум, — сказал Лурье.
— Да, как там у него… не так много, не по тринадцать на дюжину, а в особенности мало примерных жен. Брак таит в себе столько шипов, что женщине трудно сохранить неизменной свою привязанность…
— Это очень верно. Как и все, что берет предмет очень общо, — усмехнулся Лурье. — Но вам это французское суждение очень… к лицу… Хотя… ведь и оно, и лицо ваше, тоже делалось к этому… к французскому? А одежда — к античному? Я неправ?
— И да и нет. И то и другое мне удобны. И то и другое наилучшим образом, с одной стороны, скрывают, а с другой — выражают мою сущность… Маска. Это французское изобретение, но без него нельзя в наш век, где тебя хотят вывернуть наизнанку в первые полчаса…
— Разве это так трудно сделать? И разве многие противятся этому выворачиванию?
— Видите ли, французы дико стыдливы во всем, что касается их переживаний. И вот они надевают маску: или это светская любезность, или насмешка, что нам, людям экспансивным, более по душе… Маска — это не только лицо. Это одежда, манера речи…
— Мы, русские, беззащитнее, — сказал Лурье.
— Однако и мы имеем право на это, ибо маска — священное завоевание индивидуального духа. Это наша «хабеас корпус», право неприкосновенности нашего интимного чувства, скрытого за общепринятой формулой…
— Да. Пожалуй. Систематизация масок только облегчила бы мою профессиональную деятельность.
— Вы романист?
— Я психиатр, психоневролог, гипнотизер и курсовочник.
— Последнее звучит всего загадочней. Скажите, а отчего вы никогда к нам не приходите? Нынче же вечером и приходите.
— Куда?
— Вот это наш дом. — Кудрявый собеседник указывал прямо на деревянную лестницу волошинского дома. — А матушкин там, в глубине парка…
Лурье долго молчал, прежде чем отважиться на вопрос:
— И как вас спросить?
— Максимилиана Александровича. Боже, какой я чурбан и какие церемонии. — Кудрявый человечек неожиданно протянул руку Лурье и сказал с подкупающим добродушием: — Макс…
— Я Владимир, — сказал Лурье, — Владимир Моисеевич.
Оставшись один, Лурье долго размышлял над пустячным вопросом — отчего он сразу не догадался, кто был его собеседник? Он подумал также, что его подруга, похожая на серну, будет рада приглашению в волошинский дом. Тут он вдруг вспомнил о своем обещании подойти к овощному магазину, где его тонконогая подруга стояла за черешней.
Он вздохнул и радостно поспешил к воротам.
Принимая широкие бедра Марины и ее развитую грудь за признаки сексуальности, Евстафенко впадал в весьма распространенную и оттого тем более простительную ошибку. Строго говоря, Марина была фригидной. Беда в том, что даже об этом нельзя говорить строго. Сегодня фригидна, завтра — не фригидна; фригидна с одним, вовсе не фригидна с другим. Вот этого-то другого она, как всякая фригидная (а по-русски простее было бы сказать — холодная) женщина, все еще надеялась встретить. И потому хотя принцип выбора партнера у нее был, как и у большинства фригидных женщин, — по степени полезности, по степени знаменитости, талантливости, развлекательности, она время от времени делала исключения из этих правил. В эти исключения и посчастливилось (а скорее, просто угораздило) попасть грязному художнику, творившему провинциальный авангард, сильно уступавший по степени профессионализма тому столичному авангарду, который творил Маринин муж Сапожников. У грязного художника был острый мужской взгляд и еще кое-какая хватка. Пользуясь этими преимуществами, он прихватил детскую поэтессу в ее коттедже в тот тихий благословенный час, когда ребенок сидел в кино. Однако, на ее беду, румынские кинематографисты, чьей продукцией развлекал в тот вечер коктебельскую публику местный киномеханик, на сей раз не выполнили свой долг перед народом целиком и полностью. Фильм содержал всего-навсего пять частей, и потому