Стража расставлена, костры разведены ― чтобы обсушить одежду, а главное ― согреться. Я привязал барана, как делал и прежде, на длинную веревку, чтобы он пощипал что сможет ― замерзшую траву и листья орляка с коричневыми краями.
Недолго он наслаждался; мне было почти жаль, когда его прикончили, выпотрошили и насадили на вертел. Проделать весь этот путь в сырости и муках только для того, чтобы послужить снедью для героев перед тем, как они отправятся в битву: я очень понимал этого холощеного барана.
Беспокоили меня и костры, поскольку сырые дрова дымили и дымы были видны на много миль вокруг, однако Эйнара это не тревожило. Он посчитал, что теперь, когда мы уже на месте, тепло и набитое брюхо стоят риска быть обнаруженными.
Мой отец, свободный от всяких обязанностей, поскольку свою часть работы он уже выполнил, подошел к костру, у которого я дрожал, едва удерживаясь, чтобы не закутаться в уже подсохший плащ, пока на мне хоть как-то не подсохнет остальная одежка.
― Тебе нужна запасная одежда. Уверен, скоро мы что-нибудь добудем.
Я угрюмо глянул на него.
― Теперь ты стал предсказателем, да? Если так, скажи, где мы устроим набег.
Он пожал плечами.
― Где-нибудь внутри страны. ― Он задумчиво погладил свой щетинистый подбородок и добавил: ― Стратклайд сейчас не место для набегов, не говоря уже о внутренней части страны. Но Брондольв платит добрым серебром, так что мы это сделаем.
― Брондольв? ― переспросил я, помогая ему натягивать навес из наших плащей на раму из ивовых прутьев.
― Брондольв сын Ламби, самый богатый из купцов Бирки. В этом году он нанял Обетное Братство Эйнара Черного. А теперь сам подумай.
― О чем?
Мой отец связал вместе концы плаща, дуя на пальцы, чтобы их согреть. Небо у края воды скатывалось в суровую ночь, скоро станет еще холоднее. Костры уже казались яркими, как цветы, ― утеха в нарастающей тьме.
― Он верховодит другими купцами в Бирке. Это большой торговый город, но теперь приходит в упадок. Серебро иссякает, и гавань зарастает илом. Брондольв, похоже, думает, что нашел выход. Он и послушный ему христианский годи Мартин из Хаммабурга. Они все время посылают нас добывать странные вещи. ― Отец осекся и хмыкнул, смутившись, как всякий норвежец, при упоминании о таких вещах. ― Кто знает, чем он занимается? Может статься, он творит какие-то чары или что еще.
Я знал о Бирке только со слов старого Арнбьорна, торговца, который приходил в Бьорнсхавен дважды в год с тканью для Халлдис и добротными тяпками и топорами для Гудлейва. Далекая Бирка, где-то там на востоке Балтики, на каком-то острове у шведского побережья. Бирка, где сходятся все торговые пути.
― Стало быть, так ты и провел все эти годы: искал глаза мертвецов и жабью слюну? ― осведомился я.
Он зачурался.
― Для начала заткнись, мальчик. Поменьше упоминай... такие вещи... оно всегда безопаснее. И ― нет, я не всегда занимался этим. Порою я подумывал, как бы мне потихоньку припрятать какого-нибудь белого медведя ― ценой в маленький хутор.
― Это ты и сказал моей матери? Или она умерла, ожидая твоего возвращения?
Он будто немного сник, потом посмотрел на меня исподлобья, из-под завесы волос ― я заметил, что они редеют, ― прищурив один глаз.
― Ступай набери папоротника для постели. Сперва мы высушим его у огня. ― Потом вздохнул. ― Твоя мать умерла, давая тебе жизнь, мальчик. Прекрасная была женщина ― Гудрид, но слишком узкая в бедрах. В то время у меня был хутор неподалеку от Гудлейва, так уж получилось. У меня было двадцать голов овец и сколько-то коров. Я жил очень неплохо.
Он остановился, уставившись в пустоту.
― А как она умерла, это почти потеряло смысл. Так что я продал хутор человеку из соседней долины, а ему он требовался для сына и для жены того сына. Большую часть денег получил Гудлейв, когда я сделал его воспитателем. Часть он должен был оставить себе, остальные же были для тебя, когда ты войдешь в возраст.
Удивленный всем этим, я только и мог, что разевать рот. Я знал, что мать умерла... Но узнать, что я сам убил свою мать ― это было ужасно. Меня будто оглушило молотом Тора. Она и Фрейдис. Лучше бы меня называли Убийцей Женщин.
Отец неправильно истолковал мой взгляд ― это и было общим между нами, между отцом и сыном: мы не знали друг друга и то и дело ошибались.
― Да, по этой причине Гудлейв лишился головы, ― сказал он. ― Я считал его своим другом ― братом, но Локи нашептал ему в ухо, и он пользовался деньгами своих сыновей. Я так думаю, он надеялся, что я погибну и этим дело и кончится. ― Он замолчал и грустно покачал головой. ― Наверное, у него были основания так думать. Я никогда не был хорошим мужем или хорошим отцом. Всегда пытался жить по старым обычаям. Только слишком многое меняется. Даже боги, и те в осаде. А когда Гудлейв занемог и послал за своими сыновьями, полагая, что помирает, Гуннар Рыжий послал за мной, и тут Гудлейв понял, что ему ― конец.
― Так вот ради чего он хотел, чтобы я сгинул в снегах, ― сказал я. ― А я не понял.
Рерик пожал плечами и почесался.
― Я так не думаю. Пожелай Гудлейв твоей смерти, нашелся бы путь покороче, только, пожалуй, Гуннар Рыжий с этим не согласился бы. Верный клинок ― Гуннар, и ты можешь ему доверять.
Он оборвал свою речь, посмотрел на меня искоса и почесал в затылке ― этот жест мне вскоре стал хорошо знаком, он говорил о неуверенности. Потом отец усмехнулся.
― Может статься, в конце концов, что Гудлейв послал тебя к Фрейдис, чтобы заставить ее сделать тебя мужчиной.
Взгляд у него был лукавый, и он громко рассмеялся, видя, как вспыхнуло мое лицо.
Да, Фрейдис сделала это, усадила на себя так же, как Гудлейв когда-то сажал меня на лошадь, а я еще едва умел ходить. Он сажает тебя, а ты цепляешься руками за гриву и висишь так, пока не поедешь или не упадешь. Коль упадешь, он снова посадит тебя на лошадь.
Мне думается, Фрейдис была точно такой же. Липкая от меда, привезенного мной, а подбородок весь в бараньем жире, она, схватив меня за руку и прижав к себе и гладя по волосам, ответила на загадку, которую загадала мне до того и которой я не разгадал.
― Я все умею делать, все делаю с тех пор, как мой Торгрим, будь проклято его злосчастье, упал с горы, ― сказала она мечтательно. ― А через год после этого к моему порогу пришел Гудлейв. Я могу нагрузить телегу навоза и разбросать его по сенокосу, пасти лошадей, пасти коров, и доить, и печь хлеб, и шить, и ткать... все могу. Но Гудлейв снабдил меня тем, чего мне не хватало.
Я не мог шевельнуться, едва дышал, хотя был тверд, как точильный брус для меча, и у меня так пересохло во рту, что я не мог говорить.
― Теперь он не может, и он присылает тебя, ― продолжала она и перекатила меня на себя.
― Давай. Я научу тому, чему тебя прислали учиться.
― Хороша была Фрейдис, ― сказал отец, сам затуманившись от нежных воспоминаний. ― Гудлейв клялся, что она ведьма и заставляет его возвращаться к ней каждый год и оставаться с нею до тех пор, когда он уже едва может влезть на лошадь, чтобы спуститься с горы. Коли Халлдис и знала об этом, то не очень-то и волновалась. Она была плодородна, как хорошая почва, эта Фрейдис... но одинока. Все, что ей было нужно ― хороший мужик.
Я глянул на него, и он скривился.
― Да, и я тоже. И Гуннар, наверное. Если и был мужчина, который не пахал это поле, значит, жил он от нее через одну долину и был слишком ленив, чтобы туда добираться.
Я промолчал. Мне хотелось рассказать ему о Фрейдис, о ее колдовстве, и как она убила медведя копьем, когда я сбежал... И снова видение: ее голова медленно поворачивается, густо брызжет каплями крови ― дугой. Улыбалась ли она?
Когда я в конце концов подполз к медведю, он был уже мертв ― обломок древка ударился о дерево, рожон пробил череп и торчал из макушки. Зверь хлопнулся о склон и осел на лапы. Да так и остался лежать огромным сугробом, устрашающим даже в своей неподвижности. Я же, ошеломленный, заметил, что волоски у него под подбородком мягкие и почти чисто белые. А одна вытянутая лапа, размером с мою голову, слегка дрожит.
Я сел, содрогнувшись. Колдовство Фрейдис подействовало. А ценой, наверное, стала ее собственная голова. Верно, она знала об этом. Я в голос заплакал, сам не зная о чем. О ней? О собственной трусости? О моем отце и о Гудлейве? Нет, вообще обо всем...
В конце концов меня стал бить такой озноб, что и плакать я уже не мог. Полураздетый, на таком-то морозе. Мне нужно вернуться в дом. Там ― дом. И Фрейдис. И мне вовсе не хочется возвращаться туда ― там меня, может быть, ожидает ее двойник-призрак, обвинитель. Но здесь я замерзну.
Медведь пошевелился. Я отползаю в сторону. Последняя судорога? Я видел такое у кур и овец, когда им перерезают горло. Я не доверяю этому медведю. Я вспоминаю Фрейдис и свой страх и, набрав в грудь побольше воздуха, подхожу к нему и втыкаю меч Бьярни туда, где, как мне кажется, находится сердце ― глубоко, в самую сердцевину этого белого утеса.
Отличный меч, и сил мне не занимать, а страх сделал меня еще сильнее. Клинок вошел так гладко, что я едва устоял на ногах, не уткнулся в густой мокрый мех; кровь не хлынула, только медленно сочилась густыми каплями. Меч вошел почти по самую крестовину рукояти, и я не мог его выдернуть.
Меня била страшная дрожь, и в конце концов я прекратил попытки и поплелся вверх по склону, через порог, в развалины дома, а там закутался в ее плащ, чтобы согреться, и стал ждать, погружаясь в холод. Там-то Нос Мешком со Стейнтором и нашли меня.
Уж куда как скверно, когда такая память мечется в твоих мыслях, как в клетке. А тут и того хуже, новый ужас, виденье: как медвежонок, вцепившись когтями, я выволакиваю вторую Фрейдис из дому и, раздвинув ей ноги, великолепным ударом тараню ее в единоборстве. Я не вижу лица этой женщины, матери...
Я трясу головой, едва не плача, понимаю, что это было бы величайшим унижением...
Отец без слов схватил меня за предплечье. Наверное, он решил, что я оплакиваю Фрейдис. Или свою мать. По правде говоря, я и сам не знал, кого из них.