Дорога краем пропасти — страница 14 из 17

—      Мне идти надо. Антоша без меня, ему скучно.

Женщина подняла на Никиту чистые свои глаза, и он вдруг подумал, что это его мать, умершая в той далекой, полузабытой жизни и воскресшая теперь, чтобы отыскать его и сделать счастливым.

—      Мы в Азию идем,— сказал Никита, вдруг разуверясь в том, что говорил,— там и зимой тепло. Может, твой сын там и ждет тебя.

Но женщина не захотела идти в Азию. Видимо, у нее были свои соображения, где искать сына. И, не сказав напоследок слов прощания, она ушла.

Весь день Никита безвылазно просидел в подвале. Он ничего не ел, а только курил одну за другой папиросы, сжигая табак до мундштука.

Андрей Петрович увел Палю в город. В подвале было сумрачно и тихо, и Никита, болезненно воспринимая тишину обнаженным нервом души, долго не мог придать внутреннему течению мыслей упорядоченную стройность.

Впервые за долгие годы Никита остро почувствовал горечь безысходного в своей непостижимой тоске сиротства. Перестав быть сыном со смертью матери, он давно уже атрофировал в себе это волшебное чувство сыновьей привязанности. Теперь же в нем пробудилась дремавшая по сию пору невысказанная любовь дитяти, он тщетно искал ей применения.

«Какая же к дьяволу она сумасшедшая! — злясь на себя за слабость слез, думал Никита. — Это же сама Богородица, изнасилованная, заморенная, бродит по свету в поисках отнятого силой младенца».

Никита вспоминал глаза женщины и, не находя в них ничего земного, хотел, чтобы это было именно так. Слезы, очищая душу горько-прекрасной своей сутью, стали результатом его душевных волнений. Никита заглатывал их вместе с табачным дымом, руки его тряслись, и он все больше и больше умышленно вгонял себя в религиозный экстаз.

«Все,— сказал Никита себе,— скорей в Азию». На сердце стало тепло от присутствия в нем благородного смысла жизни. Никита ощутил в себе потребность проповедовать нравственную чистоту. Вера в нового Бога затомила душу жаждой действий.

Когда Андрей Петрович и Паля вернулись вечером в подвал, Никита спал, свернувшись калачиком на расползающихся досках. Во сне его мучили головные боли, и он постанывал чуть слышно, пугаясь печальных снов.

—      Намаялся,— сказал Андрей Петрович равнодушному Пале. — То похохатывал все, теперь вот снова молитвы писать начнет. — Старик неодобрительно покачал головой и высыпал на газету богатые в своем разнообразии продуктовые подаяния.

Ночью в гулком подъезде забубнило множество голосов. В подвал спустились сердитые люди и, включив фонарь, долго обшаривали ярким его светом дальние углы. Высветили спящего Палю, Никиту, перекошенное от страха лицо Андрея Петровича.

—      Вот они,— пророкотал в темноте недобрый голос. — А ну, подъем! Выходи по одному!

Паля со сна долго не мог сообразить: что надо делать. На него как попало нахлобучили расползающуюся по швам фуфайку: суиули в руки шапку и, обшаря карманы, толкнули к выходу.

—      Старик, тебе особое приглашение?! — закричали на Андрея Петровича. — Обоссалея что ли, от страха?

Из-под Андрея Петровича по доскам текли струйки старческой немощи.

На улице их затолкали в автобус. Рассадили по разным углам и, велев шоферу ехать, погасили в салоне свет.

—      Товарищ старший лейтенант, рапортую,— смеясь сказал мужчина с красной повязкой на рукаве,— банда Доминаса арестована. В перестрелке погиб Лёша Инженчик.

Другие мужчины, тоже с красными повязками на рукавах, лениво посмеялись.

—      Тогда в Бутырку,— сказал, блеснув в темноте кокардой, лейтенант. — Допрос по всей форме искусства сплющивания почек.

Больше всего Никита боялся, что их отправят в распределитель. За окнами автобуса мелькали огни не защищенного от стихийного зла города. Люди, улыбающиеся днем, попрятались теперь в затхлых своих мирках. С наступлением сумерек не видна глубина направленных на тебя глаз, и зло, ободренное собственной безнаказанностью, обретает в это время особенную стать. Скоро успокоился и задремал в теплом своем углу Паля. Состояние его души зависело от состояния тела. Он чувствовал себя почти счастливым, и теплая дорога навевала теплые сны

—      Ух! — полуобернувшись к Никите, сказал милиционер сквозь стиснутые зубы. — У меня труба там есть, шлангом обтянута. Месиво из вас сделаю. Брошу в Баландинку и скажу: так было Говну место в проруби.

После таких слов Никита сильно затосковал.

Андрей Петрович вспомнил правильную свою жизнь, фронт и то, что он сроду не делал никому злого. Решив, что вины на нем нет, он захотел рассказать о своей жизни сердитому милиционеру. Но тот отмахнулся.

—      Погоди, дедок, приедем в отделение, там чистосердечно и раскаешься. Я так думаю: больше трех ударов ты не вы держишь, помрешь. Так что гуманнее признаться.

Андрей Петрович ничего не понял и растерялся.

—      Я человек старый, воевал,— сказал он тихо и заплакал от бессилия доказать свою правоту.

В отделении их загнали в одну камеру.

— Давай молодого! — приказал лейтенант, снимая в дежурке полушубок. Двое сержантов увели Палю в отдельный кабинет.

— Доскакались,— упавшим голосом сказал Андрей Петрович. — Говорил, сразу уезжать надо было. А теперь что, тюрьма?

Никита стянул с головы шапку и, понурясь, опустился на скамейку.

—      Тебе, Петрович, бояться нечего,— сказал грустно. — Ты свое отработал. А вот нам, если в распределитель спихнут,— тоска. Это похужейше зоны. Беспредел страшный. Жизнь не в радость.

Андрей Петрович приблизил глаза к стене и прочел едва слышно:

— СЛОН... Ишь ты,— сказал удивленно,— слон, пишут. Сидел кто-то.

— Смерть лягавым от ножа,— расшифровал Никита. — Сумей любить одну навеки.. Мне эта грамматика вот где! — Он провел ребром ладони по кадыку. — Неужто опять сидеть?

Из коридора донесся визгливый плач Пали.

— Бьют! — привстав со скамьи, испуганно сказал Никита. — Петрович, Павла бьют. Ты смотри, что суки делают! Он кого соображает-то!

— Добегался со своей Азией,— уныло сказал старик. — Будет теперь Азия.

Палю били минут десять, и все это время он визжал во всю силу обиженного человека. Потом визг перешел в долгие всхлипывания. По коридору забегали сержанты.

Старший лейтенант, взлохмаченный и потный, заглянул в камеру.

— Он что у вас, полудурок? — спросил со злой растерянностью. — Что ж вы, суки, сразу не сказали!

— Ты! — лейтенант ткнул пальцем в Никиту. — Пошел за мной, быстро!

— Товарищ милиционер,— потянулся к лейтенанту старик.

—      Не товарищ, а ваше благородие!

Старик осекся и отступил вглубь камеры.


Никиту тоже били; Андрей Петрович слышал приглушенные его стоны. Продержали Никиту в кабинете больше часа, и все это время старик маялся постылой неопределенностью и одиночеством. За перегородкой, рядом, пошмыгивал успокоившийся Паля. Андрей Петрович приникал к прутьям решетки лицом, скашивая до боли глаза и звал перехваченным от испуга голосом:

—      Павел!

Паля на мгновенье затихал, потом старик слышал тоскливые его поскуливания, тогда сердце его начинало недобро щемить, и он спрашивал, так же, шепотом, без всякой надежды на ответ:

—      Пошто бьют-то?

Паля молчал. Андрей Петрович возвращался к скамейке, но в волнении не сиделось, и он, уже в который раз, принимался расхаживать по клетушке.

В отделении было сумрачно и казенно. Пощелкивала и хрипела в дежурке рация, на серых стенах, под засиженными мухами стеклами, висели пожелтевшие за дальностью лет документы. И от всей этой казенщины, от серости стен и хрипа рации такая тоска наваливалась на сердце, что хотелось Андрею Петровичу плакать в голос от обиды за собственную беспомощность.

—      Что, старый, клюв повесил? — молоденький сержантик, дежурный по отделению, заглянул в клеть.

Андрей Петрович встрепенулся и метнулся к нему из угла:

—      Товарищ сержант, сынок, пошто забрали-то?

—      А это ты у старлея спроси.

Сержант пожалел старика и предложил сигарету.

— Не курю я,— отмахнулся Андрей Петрович и, боясь, что милиционер уйдет, схватил его через решетку за рукав. — Сынок, вот видит Бог, как на духу, не виноват!

— Бичовка, дед, тоже нарушение.

— Сынок,— Андрей Петрович всхлипнул и пустил слезу. — Вот видит Бог, не виноват! Отработал я свое. На родину пробираюсь. Отпусти.

— Не имею права, дед.

Сержант ушел, а Андрей Петрович почувствовал боль под сердцем. Рядом с болью исподволь зародилась злость на Никиту и на себя, за то, что связался с ним. Старик пожалел, что поддался на уговоры и поехал в проклятую Азию, а не остался там, в Сарабелк. Когда Никиту втолкнули в камеру, он сказал ему, потускнев глазами:

—      Вот тебе и Азия. Что положено, то и заработал. А мне на кой черт терпеть все это!

Никита долго не мог отдышаться, отхаркивал в угол мокроту, растирал грудь.

— Все нутро, падлы, отбили,— сказал и поднял на старика глаза: — Ты-то чего испугался! Тебя не тронут. Ты вольный. А мне дело шьют, кражу из школы.

— Вот и поделом тебе! — зазлорадство-вал старик. — Сбил всех с панталыку, все не сиделось на одном месте. — Андрей Петрович снова заплакал от вселившегося в него страха, сказал сквозь слезы. — Поди, докажи им, что не крал! Мне ль воровством промышлять! За всю жизнь копейки чужой не взял.

Под утро Андрея Петровича отпустили. Уставший от бессонной ночи лейтенант долго при старике изучал его документы, сверял фотокарточки, разглядывал со всех сторон пенсионную книжку.

—      Фамилия, имя, отчество! — отчеканил суровым голосом.

Андрей Петрович, запинаясь от волнения, назвал себя.

Потом он отвечал на другие вопросы, лейтенант заглядывал в документы и говорил

—      Складно чешешь. А может ты и вправду Плужников?

Андрей Петрович пугался.

—      Ну ладно,— лейтенант вернул старику документы,— дуй на свой Дон, а в городе чтоб больше тебя не видел. Встречу еще раз — пеняй на себя. Так просто не отделаешься