Дорога моей земли — страница 5 из 19

по-пластунски полз вперед сапер

к амбразурам

с шашкой динамитной.

Ветер пел:

«Пробейся, доползи!»

Снег шуршал:

«Перенеси усталость!»

Дотянулся.

Дот зловещ вблизи —

пять шагов до выступов осталось.

Понял:

этот холм, что недалеч,

как бы там судьба ни обернулась,

нужно сбить.

Придется многим лечь.

И саперу, может быть, взгрустнулось.

К вечеру,

когда была взята

с гулким казематом высота,

мы его нашли среди обломков,

Он лежал в глухом траншейном рву

мертвой головою —

на Москву,

сердцем отгремевшим —

на потомков.

Песня забегает наперед,

что напрасно мать-старушка ждет…

Значит, память подвигом жива!

В сутолоке фронтовой, военной

эти недопетые слова

стали мне дороже всей вселенной.

И в часы,

когда душа в долгу,

в праздники,

когда поет фанфара,

песенку про гибель кочегара

равнодушно слушать не могу.

Финляндия, 1940 г.

Искупление

С нами рядом бежал человек.

Нам казалось: отстанет — могила.

Он упал у траншеи.

На снег

малодушье его повалило.

Перед строем смотрел в тишину.

Каждый думал: он должен в сраженье

искупить своей кровью вину

перед павшим вторым отделеньем.

Силой взглядов друзей боевых

в безысходном его разуверьте:

он обязан остаться в живых,

если верит в бессилие смерти.

— Что таишь в себе, зимняя мгла?

— Проломись сквозь погибель и вызнай!

Он идет

и, ползя сквозь снега,

не своею, а кровью врага

искупает вину пред Отчизной.

…Наш солдат, продираясь сквозь ад,

твердо верит, в бою умирая,

что и в дрогнувшем сердце солдат

есть какая-то сила вторая.

Это — думы о доме родном,

это — тяжкого долга веленье,

это — все, что в порыве одном

обещает судьбе искупленье.

1940 г.

Танк

Порою жизнь таится и в снегах.

Байрон

Пулеметчик остался один на снегу:

Калантаев Кадыр из шестой пулеметной.

Стерегла его пуля на каждом шагу,

беспокоил и шорох и звук мимолетный.

Словно мертвая рыба —

вдали островок:

триста метров безмолвного снежного наста.

Автоматы лесные ударили часто:

это первые ласточки первых тревог.

Калантаев окидывал поле глазами.

Финны — слева и справа.

Сужается мир.

На исходе патроны и силы. Кадыр

бил короткими гневными очередями.

Но случилось —

вдруг что-то вблизи просвистело.

И согнуло в дугу пулеметчика тело.

Что он в эти минуты припомнить сумел?

Разве жгучий

сыпучий песок Ширабада,

где над маленьким детством афганец шумел,

чем-то схожий с надорванным плачем снаряда?

Край садов и барханов в сознанье мелькнул —

край кочевий, как зимний закат, желтогрудый?..

Вдруг услышал Кадыр нарастающий гул,

одиночные выстрелы легких орудий.

Стороной,

обогнув неприятеля фланг,

перелеском,

где снег да чащоба глухая,

как железный таран, ворошиловский танк

в серебристой пыли проходил громыхая.

Он спешил к пулеметчику,

грозен и хмур,

перемахивал вражьи траншеи

с разбега,

и глазами прямых и живых амбразур

он выискивал

нашего парня-узбека.

И когда, обнаружив, к нему подошел

и прикрыл его нежно-горячей бронею,

пулеметчик,

как бурей подбитый орел,

молчаливо следил за скупой тишиною.

Танк гудел

и удары свинца принимал.

Мерный гул походил на рычание зверя.

Калантаев броню целовал, обнимал,

и смеялся и плакал, в спасенье не веря.

…Мимо нас,

проминая в снегах колею,

танк на скорости шел и звенел от мороза.

Над его орудийною башней в строю

на Перкьярви летело звено бомбовозов.

Апрель 1940 г.

Семен Вдовиченко

Томителен путь наш,

но воздух, на счастье, сухой.

Нам путь проложили в бою пропотевшие танки.

На самой окраине тихой,

от снега глухой,

наш взвод разместился в покинутой кем-то землянке.

— Дивись, громадяне, хороший якый уголок,

нэ дуже щоб тэплый —

отак нам, солдатам, и надо… —

сказал Вдовиченко — известный во взводе стрелок,

на шутки и выдумки

мастер особого склада.

На фронте, как долгие годы,

проходят часы.

Бывает, что слышишь сквозь сон, напряженный

                                                                    и краткий,

не то чтобы тихо,

не то чтобы, скажем, украдкой,

а чуть ли не с громом настойчиво лезут усы.

Семен Вдовиченко шутил надо мною не раз

в окопах, в землянках,

в снегу, где свинцовые пчелы:

— Вы бачите, хлопцы, якый появился Тарас —

усы, як у Бульбы,

таких я нэ бачив николы!

И вдруг загрустит он.

И вспомнит Галину свою,

полтавскую хату и вербы у низкого тына,

и кажется,

ежели он обессилит в бою,

то кликнет на помощь Галину.

И встанет на помощь Галина.

…На подступах к Выборгу

стоном стонали леса.

И мы под гудение снежной метели

за час до атаки

давали друзьям адреса:

убьют, напиши, мол,

что умер не дома в постели…

Лежим мы в окопе.

И я обращаюсь: — Семен,

жена родила мне, как пишет, чудесного сына.

Какое бы имя мне выбрать из сотен имен:

Владимир… Евгений?.. —

А он машинально:

— Галина!

И смотрит вперед.

И берет заскорузлой рукой

готовую к подвигу

в жесткой рубашке гранату.

Вдруг синий орешник

напомнил осокорь донской,

а домик в сугробах

напомнил полтавскую хату.

И тут Вдовиченко поднялся

над громом долин,

в начале бессмертья

винтовку держа наготове,

как давних времен Запорожья

герой-исполин,

украинец родом,

но русский по духу и крови.

И мы незаметно пошли

по следам смельчака.

И как мы ворвались во вражьи траншеи, —

не знаю…

Мне помнится вечер:

Суоми. Снега. Облака.

Луна над высоткой зияла,

как рана сквозная.

И в эти минуты,

пожалуй, прикинуть не грех,

что воины ищут в боях

настоящую драку,

что слово «бессмертье»

придумано только для тех,

кто с места сорвется

и первым откроет атаку.

1940 г.

Домик

Вспоминаю: у опушки леса —

станция,

снегов голубизна,

Левашово,

улица Жореса,

палисадник,

домик в два окна.

Маленький.

Под ношей снегопада

он живет спокойствием скупым —

в двадцати верстах от Ленинграда,

в тридцати — от финского снаряда,

в двух верстах от штаба.

Мы не спим.

На стене висит страна Суоми…

Пехотинцы дремлют на соломе…

Гул бомбардировщиков несносен:

он колеблет кроны снежных сосен

и сбивает с толку тишину.

Улицей Жореса батальоны

двинулись на север.

На войну.

В стуже каменной пути большого

на ветру граненый штык свистел.

Мрело небо.

Домик в Левашово

в декабре.

В рассвет.

Осиротел.

По ночам он только слушал вьюгу,

и внимал ветрам пороховым,

и стоял

резным фронтоном к югу,

к северу —

окошком слуховым.

Кто бы знал, что домик на опушке

не гасил в тревожный час огня

и глазами матери-старушки

провожал в сражение меня!

Шла война.

Озера стыли прорвами.

Глухо бил по Виппури снаряд.

С каждым шагом,

с каждым дотом взорванным

больше света шло на Ленинград.

…Воздух марта плотный, как железо.

Мы — в пути.

Окончена война.

Левашово. Улица Жореса.

Станция. Снегов голубизна.

Никогда ничем не затуманится

и навеки в памяти останется

невысокий домик в два окна!

1940 г.

«Стояли мы ночью на станции Дно…»

* * *

Стояли мы ночью на станции Дно.

В теплушке распахнутой было темно.

Мы молча ходили вдоль хмурых вагонов

и верили в то, что сегодня к утру

забудем сухую тоску перегонов —