Дорога на Астапово — страница 22 из 58

Вот что такое дорожная еда: каменеющий хлеб и банка тушёнки-американки в вещмешке, мытый пластиковый стаканчик и неизвестное существо, погибшее смертью Жанны д’Арк, — всё превращает тебя из сидельца в человека дороги, если не сгинешь от несварения желудка.

И мы притормозили у белёной белёвской белой известковой стены и шагнули внутрь.

В этот момент странные вещи начали твориться со временем. В дороге время течёт особенно, оно прыгает и скачет, его взбалтывает на ухабах. Никто не знает, что случится с близнецами, и никакая относительность ничего не объяснит.

Толстой, как пишет про это Шкловский, вспоминал, что встречался с Герценом каждый день целых полтора месяца. Но Толстой был в Лондоне шестнадцать дней, а через полвека, в воспоминаниях, срок утроился — время путешествия растянулось[67].

Дорога произвольно меняет все четыре вектора координат, и время — в первую голову.

Итак, мы ступили в сырой мир столовой. На иконном месте висел плакат:

Хлеба к обеду

В меру бери.

Хлеб — драгоценность.

Им — не сори.

Архитектор уткнулся безумными глазами в стойку — и было чему удивляться. Там на тарелочке лежала живая еда мёртвой советской власти. Там стояли совнархозовские весы с тонкой талией, там пахло чем-то прелым и скучала старуха в белом халате.

Мы взяли крохотные чеки, похожие на троллейбусные билеты нашего детства, и пошли к раздаточному окошку.

Тарелки с битым краем и реликтовой надписью «общепит» держали капустный суп в себе, будто в натруженных ладонях прежнего времени. Погибшая армия серых макарон лежала в соусной жиже. Водку нам продали, посмотрев на часы, — мы проследили взгляд кассирши, и всё стало ясно.

Внутри столовой стоял вечный ноябрь восемьдесят второго, Ленин на металлическом рубле давал отмашку на одиннадцать часов — время прыгнуло и остановилось.

Всё пошло вспять.

Хрипел громкоговоритель рабочим полднем, превратившимся для нас, бездельников, в завтрак.

Кажется, наш «фольксваген», стоявший у крыльца, медленно трансформировался в зелёную буханку УАЗа (водитель побледнел).

Теперь жидкое время лилось в стеклянные мухинские многогранники. О, об их происхождении я ещё только собираюсь рассказать!

Водка звалась «Гаубица» — от неё у Архитектора тут же выскочили глазные яблоки, точь-в-точь как у диснеевского персонажа. Впрочем, какие диснеевские персонажи в восемьдесят втором году.

В одной повести у Виктора Некрасова есть эпизод, когда он, уже старый и заслуженный писатель, приплыв на теплоходе в Волгоград, идёт в лёгком подпитии по улице. Видит сдвинутую крышку люка и через эту дыру зачем-то спускается в какой-то канализационный люк.

Вот он проходит по коридору… и внезапно попадает в сорок второй год, в тот же самый подвал.

— Ну что, капитан, мины-то поставил? — спрашивают его.

Там сидят его друзья — некоторые уже убитые, те, кто выживут, и те, кого убьют после. Они наливают трофейного, сажают за стол. И у него начинается жизнь наново, жизнь, из которой не выбраться обратно через люк, а надо лезть наверх по лестнице и проверять боевое охранение.

Но нам-то, суетливым путешественникам, судьба надавала плюх, встряхнула за шиворот и выпихнула вон.

Сработали белёвские тормозные цилиндры гранёного стекла, и время остановило свой бег. Началось перемещение в пространстве.

Мир прошлого, где вдалеке нарастал бой пионерского барабана, выпустил нас, и мы упали в свою немецкую железку, будто в утлый чёлн.

Мотор фыркнул, и русская дорога начала бить нас по задницам.


Злой город и пустынь10 ноябряКозельск и Оптина

— А мне безразлично, просил бы ты али нет, — я по пятницам не подаю. — Жеглов снова ударил, но на этот раз довольно сильно, и бил он поперёк стола с левой руки и, вкатив кручёный шар, довольно засмеялся: — Очень глубоко смири свою душу, ибо будущее человека тлен…

Братья Вайнеры. «Эра милосердия»


Ночь в Козельске. История Гоголя, который настаивал, что всем нам нужно проездиться по России. Пустынь и город на другом берегу. Колокола Яншина. Отлучение или отречение

Нет ничего более патриотичного, чем любовь к русской дороге, и нет ничего более перевранного, чем обиходные цитаты. Я, впрочем, об этом говорил.

Дорога была ухабистой, и нам всем пришлось замолчать.

Мы свернули с того пути, что вёл вдоль железнодорожного полотна, и поехали кругом.

Тут дело было вот в чём: дороги вовсе не было, начиналась обыкновенная русская грязь. Да и железная дорога стала другой: Толстой мог ещё путешествовать по ней пассажиром, а вот мы — уже нет.

Хитрым окольным путём мы въехали в Козельск.

Козельск-то место странное, и Архитектор, когда мы остановились у моста, тут же сказал:

— Козельск выстроен как пункт, представительствующий от высокого берега на низком.

Я, глядя на купола, сочувственно закивал.

У меня с Оптиной пустынью были очень странные духовные отношения. Пока мои спутники ловили геомагнитную волну, взмахивали руками и общались на своём удивительном языке, я пытался разобраться в своих мыслях.

Если принять существование церковного обкомовского стиля, то Оптина была построена в обкомовском стиле XIX века, в этом несколько стандартном классицизме. Архитектору было там неуютно, Директору Музея скучновато, а мне только любопытно.

Я всегда воспринимал это место как особую площадку Церкви для общения с православными читающими людьми.

Но веселее всего была история про актера Яншина, спасшего один из колоколов закрытой Оптиной пустыни под сценой Художественного театра. Говорили, что колокол привезли туда якобы для реквизита, но, как бы то ни было, он совершил путешествие в Москву и наконец вернулся в Оптину — как настоящий путешественник.

А колокола в нашем отечестве путешествуют не так редко, и часто — не по своей воле: кого сошлют в Сибирь, кому повыдирают языки, а кому рвут корону, как ноздри. А уж новгородский колокол, что отправили в Москву на позорище, говорят, и вовсе был крут. Только его довезли до границы новгородской земли, так он нашёл горку, вывалился из телеги и, набрав быстроты, самоубился об камни в низине, напоследок крикнув: «Воля!»

Так что уж если колокол вернулся на своё место, то это что-нибудь да значит.


Мы вошли в угрюмоватое место — Дом паломника. Стояли на крыльце все хромые и увечные, курить было нельзя, а в комнате, где мы улеглись, оказалось сыро и промозгло.

Я относился к этому неудобству философски: во-первых, в чужой монастырь со своим уставом не суйся. А во-вторых, как говорил один многолетний сиделец, русскому писателю всё полезно.

А Оптина пустынь, что лежала рядом, была местом литературным.

Что хорошо в русской литературе, так это то, что она несколько веков замещала русскую философию, русскую общественную мысль и русскую историю. Думаете, не по Акунину будут учить русско-турецкие войны? Нет, по Акунину! Не поможет никакой список ошибок в его книгах, составленный историками. И здравый смысл не поможет, и опыт Толстого с Бородинским сражением, а также прочие описания траектории дубины народной войны.

И вот, слушая истории про писателей, ты вдруг останавливаешься, зачарованный, потому что перед тобой открываются новые ворота. Ты стоишь бараном перед ними, а на самом деле это ворота Расёмон.

Одна из историй, случившаяся с Гоголем, разворачивалась именно тут, и даже известна её точная дата. В 1851 году Гоголь выехал из Москвы на юг, сначала на свадьбу сестры, а затем собираясь провести в Крыму зиму. Но поворотил в Оптину и вернулся обратно.

24 сентября Гоголь говорил со старцем Макарием и спрашивал, куда ему ехать, потом они писали друг другу записки, и, наконец, поколебавшись, Гоголь уехал обратно. Мне-то со стороны всё это казалось форменным безумием — ехать или не ехать, а может, всё-таки ехать, или всё же не ехать — я бы на месте Макария погнал остроносого приставалу в тычки. Но я, слава богу, не святой старец. Оптина была местом общения с людьми, что влияли на русское общество, и с этими людьми тоже нужно было считаться. Гоголь, как и многие писатели, ездил в Оптину не единожды, и говорили, будто на самом деле вовсе не крымское направление брал он тогда, а направление к скиту и послушнической жизни.

Чудесно рассказывает эту историю старый советский путеводитель по городу Козельску. Гоголь там похож на больного волка, гонимого на флажки: «„Нервы мои, — писал он матери, — от всяких тревог и колебаний дошли до такой раздражительности, что дорога, которая всегда была для меня полезна, — теперь стала вредна“. И вот здесь по личному указанию архимандрита Моисея писателя начинают шантажировать. Уже через восемнадцать лет после смерти Н. В. Гоголя в революционно-демократическом журнале „Искра“ было помещено письмо Плетнёва к Жуковскому, а в нём, между прочим, говорилось: „Так ещё осенью, отправляясь в Малороссию на свадьбу сестры, он заехал дорогою в Оптин монастырь и обратился к одному монаху, чтобы тот дал совет: в Москве ему остаться или ехать к своим. Монах, выслушав рассказ его, присоветовал ему последнее. На другой день Гоголь опять пришёл к нему со своими объяснениями, после которых монах сказал, что лучше решиться на первое. На третий день Гоголь явился к нему снова за советом. Тогда монах велел ему взять образ и исполнить то, что при этом придёт ему на мысль. Случай благоприятствовал Москве. Но Гоголь и в четвёртый раз пришёл за новым советом. Тогда вышедший из терпения монах прогнал его“.

Этот отрывок из письма Плетнёва говорит о том, что Гоголь не доверял оптинскому старцу, а перепроверял его предсказания. Монах же с целью внушения давал советы, один противоположный другому.

Гоголь не воспринял ничего полезного из встреч с монахами Оптинского монастыря. Зато многое получил из бесед с крестьянами села Прыски, которых посетил в те же дни»