Дорога на Астапово — страница 36 из 58

го общественного устройства. Таковы все так называемые науки богословские, философские, исторические, юридические, политические»[125].

Произведя это деление, Толстой последовательно отказывает всем этим разрядам в праве называться науками: «Во-первых, потому, что все эти знания не отвечают основному требованию истинной науки: указания людям того, что они должны и чего не должны делать для того, чтобы жизнь их была хорошая. Во-вторых, не могут быть признаны науками ещё и потому, что не удовлетворяют тем самым требованиям любознательности, которые ставят себе занимающиеся ими люди. Не удовлетворяют же все эти науки, за исключением математики, требованиям любознательности потому, что, исследуя явления, происходящие в мире неодушевленном и в мире растительном и животном, науки эти строят все свои исследования на неверном положении о том, что всё то, что представляется человеку известным образом, действительно существует так, как оно ему представляется»[126].

Дальше Толстой высказывает много неловких и неочевидных суждений, перескакивая отчего-то на непознаваемость мира и снисходительно позволяя точным наукам быть забавными: «…для людей, свободных от необходимого для жизни труда, исследования так называемых естественных наук о происхождении миров, или органической жизни, или о расстояниях и величине миров, или о жизни микроскопических организмов и т. п., исследования эти не могут иметь никакого значения для серьезного, мыслящего человека, так как составляют только праздную игру ума, и потому ни в каком случае не могут быть признаваемы науками». Второй отдел, «науки прикладные, т. е. различные знания о том, как наилегчайшим способом бороться с силами природы и как пользоваться ими для облегчения труда людского, ещё менее, чем знания первого отдела, могут быть признаны наукой. Не могут такого рода знания быть признаны наукой потому, что свойство истинной науки, так же как и цель её, есть всегда благо людей, все же эти прикладные науки, как физика, химия, механика, даже медицина и другие, могут так же часто служить вреду, как и пользе людей, как это и происходит теперь…» И потому все прикладные знания могут быть признаны мастерствами или теориями различных мастерств, но никак не наукой. Знания, имеющие целью оправдание существующего устройства жизни, — вот третий тип. Они «преследуют вполне определённую цель — удержать большинство людей в рабстве меньшинства, употребляя для этого всякого рода софизмы, лжетолкования, обманы, мошенничества…»[127]

В результате Толстой придумывает свой критерий отличия науки от не-науки: «Думаю, что излишне говорить о том, что все эти знания, имеющие целью зло, а не благо человечества, не могут быть названы наукой»[128]. То есть «наука» превращается во что-то вроде Святого Писания, нравственного учения. Старик в Ясной Поляне, будто дед Мазай, пытается втащить на свою лодку нравственный спасательный круг.

Меж тем нет ничего более удалённого от науки, чем нравственность, — нравственность живёт в голове учёного до и после его дела, она сдерживает его от людоедских экспериментов или заставляет предупредить человечество о новой беде. А вот сама наука как процесс познания имеет совершенно иную природу.

Цифра пять ничуть не нравственнее, чем цифра четыре. Попытки создать арийскую физику или большевистскую биологию привели к обескураживающим результатам. Более того, мотив добрых намерений в науке чаще всего лишь хорошая мина при плохой игре, а то и весьма наглядно подсвечивает дорогу в ад.

Прошло сто лет со времени ответа Толстого крестьянину, а как отделить науку от не-науки, до сих пор непонятно.

Именно поэтому статья Толстого очень полезна: она — отправной пункт для размышлений о науке. Вернее, о соотношении частного человека и этого социального института.

Человек из девятнадцатого века, заставший то время, когда пушки заряжались с дула, а не с казённой части, когда лошадь была основным транспортным средством, а электричество не выходило из лабораторий, рассуждает о науке в тот самый момент, как технический прогресс начал сметать всё на своём пути. Шесть лет как летали самолёты, тряслись по дорогам автомобили и уже существовали аппараты для записи и воспроизведения звука, от фонографов до граммофонов. Человечество уже говорило по телефону и пользовалось радиосвязью.

Это пора, когда вера в технический прогресс бесконечна и кажется, что именно он произведёт на свет гуманность и равенство.

Однако через сто лет ситуация радикально изменилась: технический и научный прогресс пугает — новым оружием, изменениями климата, генной инженерией и прочими тревогами обывателя.

А обывателя пугают, пугают много и обильно.

В начале XX века многим казалось, что если не жизнь, то наука — счётна, поддаётся публичному измерению и пониманию. Однако через сто лет выяснилось, что обыватель, как он ни бейся, теперь не может понять ни результатов, ни даже постановки задач в некоторых отраслях. Например, такова теория струн и математика переднего края.

Наука в этом смысле перешла некоторый качественный рубеж.

Это свойство современной науки ещё не вся беда: обыватель (а мы говорим о честном обывателе) не может отличить научный факт от сообщения шарлатанов или недобросовестной рекламы. Мир ловит нас и поймал многих.

И мы честно должны признаться, что только самоотверженный человек может сейчас стремиться к научному знанию. Ведь это цепочки сомнений, проверки собственных и чужих утверждений — и этот путь честный обыватель должен пройти без всякого жалованья, отличая науку от не-науки, будто перебирая крупу. Гораздо легче вернуться в мистический мир.

То есть в мир, где не сомневаешься в объяснениях, и если не чёрт, то неприятное иностранное слово снимает сомнения в природе вещей и движущих сил. Потому что перпендикуляр, как говорили в одном рассказе. Вот, например, считается, что религия может объяснить всё, но при этом её функционирование зависит от склада души интересующегося и прочих обстоятельств. Свойством научного знания является его повторяемость вне зависимости от личности экспериментатора, но наука честно говорит, что не может объяснить всё.

Поэтому вера лечит душу, а угрюмый фаустовский путь добычи руды познания её бередит. У Толстого есть знаменитое рассуждение в «Войне и мире», где он говорит о причинах всего на свете на примере паровоза. Вот оно: «Идёт паровоз. Спрашивается, отчего он движется? Мужик говорит: это чёрт движет его. Другой говорит, что паровоз идёт оттого, что в нём движутся колёса. Третий утверждает, что причина движения заключается в дыме, относимом ветром. Мужик неопровержим. Для того чтобы его опровергнуть, надо, чтобы кто-нибудь доказал ему, что нет чёрта, или чтобы другой мужик объяснил, что не чёрт, а немец движет паровоз. Только тогда из противоречий они увидят, что они оба не правы. Но тот, который говорит, что причина есть движение колёс, сам себя опровергает, ибо, если он вступил на почву анализа, он должен идти дальше и дальше: он должен объяснить причину движения колёс. И до тех пор, пока он не придёт к последней причине движения паровоза, к сжатому в паровике пару, он не будет иметь права остановиться в отыскивании причины. Тот же, который объяснял движение паровоза относимым назад дымом, заметив, что объяснение о колёсах не даёт причины, взял первый попавшийся признак и, с своей стороны, выдал его за причину. Единственное понятие, которое может объяснить движение паровоза, есть понятие силы, равной видимому движению»[129].

Человеку очень сложно принимать решения о том, что окружает его.

Ведь мир чрезвычайно сложен, и обыватель рад бы «не верить брату родному, а верить своему глазу кривому», да мир не даёт. Непонятно даже, что мы видим.

Поэтому я расскажу давнюю историю. Тогда я сидел на беременных деньгах. Это означало, что меня приняли на ставку ушедшей в декрет сотрудницы. В мои неформальные обязанности входило отгонять доказателей теоремы Ферма. Я их узнавал по внешнему виду, взгляду и мешковатым пиджакам. Клянусь, что я не верил, что Великую теорему Ферма можно доказать. Об этом говорило всё — и вид, и особенно безумие доказателей. Тем не менее теорема была доказана через пять лет.

Теперь, когда сообщают об открытии, что кажется мне фальшивым, когда мне хочется возмутиться, я сразу вспоминаю этих стариков с авоськами, в которых были клеёнчатые общие тетради с доказательствами.

Но я-то был уверен, что доказать невозможно! Вообще. Никому. Никогда. Тогда это для меня был научный факт.

Во мне жила вполне крепкая индукция. И давнишний случай с доказателями — вполне в духе Поппера: теория имеет право на существование, если она в принципе опровергаема, но не опровергнута. Я ведь тогда учился на шестом курсе и горел желанием перевернуть мир. Однако перевернуть его по рациональным правилам.

Но у цивилизации есть некое свойство производить ту самую паранауку, сенсации и как бы вновь открытые тайны. Они производятся неутомимо, будто варит где-то сумасшедший горшочек из сказки, которому приказали «Вари!», и он не может остановиться. Ещё это похоже на наркотические средства: их присутствие в обществе можно держать в рамках, а истребить нельзя. Начнёшь истреблять — быстро окажешься с руками по локоть в крови. Впрочем, продолжение этого разговора весьма уныло: наука — что поэзия, а цель поэзии — сама поэзия, etc.

Что с этим делать, решительно непонятно, не говоря уж о том, что отсутствует какой-то новый харизматический науковед-пророк.

Обыватель недоумевает, отчего нет ранжированного по важности списка отличий науки от лженауки (или не-науки). Сто лет назад Толстой сделал красивый ход, сказав, что наука — это то, что объясняет человеку, как прожить жизнь нравственнее. (Понятно, что этот критерий можно развивать бесконечно, ведь непонятно, что есть «нравственнее», «лучше» и т. п.).