Дорога на Астапово — страница 43 из 58


Пионеры Данкова13 ноябряБогородицк — Данков

Мы хорошо знакомы с повадками муравьёв, мы хорошо знакомы с повадками пчёл, но мы совсем не знакомы с повадками устриц. Можно утверждать почти с уверенностью, что для изучения устриц мы всегда выбираем неподходящий момент.

Марк Твен


Куликово поле. Данков и Суворов. Странные города России. Пионеры-герои и война Льва Толстого. Метафора Крыма и нехитрая мысль, что победы и поражения сменяют друг друга

И вот мы приехали на Куликово поле, самое ухоженное поле в России.

Одно непонятно — то ли это поле. Директор Музея утверждал, что под Скопином есть какое-то другое поле, а насчёт этого всё спорили и спорили. Одни говорили, что поле настоящее, просто все железяки утащили местные жители и участники сражения, другие кричали, что поле фальшивое, ибо в иных местах всё же что-то оставалось. Иные горячились и объясняли, что река меняет русло, а им возражали, что не настолько.

Краевед прогуливался с Архитектором, и до меня доносились обрывки их разговора. Беседовали они о заблудившихся армиях и Олеге Рязанском. Об Олеге, по словам Архитектора, проскочившем ось, соединяющую Мамая и Дмитрия, и сблизившемся с Ягайло.

Потом Архитектор заговорил о полях сражений вообще, а поскольку мы всё-таки были толстознатцами, об Аустерлице. Это далёкое место сопрягалось у него с цифрой «ноль». «0» выходил Аустерлицем, то есть большой дыркой. Это была давняя тема, и я вспомнил, как сам пересказал ему непроверенную историю про гимн Моравии.

Известно, что в старинные советские времена гимн Чехословакии состоял из двух частей: сначала играли гимн Чехии, а затем, через паузу, — гимн Словакии. И эта пауза в обиходе звалась «гимн Моравии». Гимн Моравии был нолем, дыркой в звучании.

Но Архитектор с Краеведом ушли, и голоса их летели над Куликовым полем уже мимо меня.


Директор Музея вышел на опушку рощи и громко произнёс:

— Случайно на ноже карманном… — а потом добавил в пространство: — И так пятнадцать раз, граждане судьи.

Величие этого поля снизошло на нас.

При этом русский человек, когда встречается с особой силы пейзажем, хочет сказать какое-нибудь срамное слово, чтобы соблюсти внутри себя баланс между возвышенным и низменным.

Тут я вспомнил, что граф Лев Николаевич Толстой тоже артиллерист был, по отставке — поручик, а не на продовольственной базе подъедался.

Есть о нём история, известная из воспоминаний Алексея Николаевича Крылова[147]. Крылов был внуком офицера, отличившегося при Бородине, сыном артиллериста. Отец Крылова был назначен во вторую лёгкую батарею 13-й артиллерийской бригады, на то место, что освободилось от Льва Николаевича. И вот артиллерист Крылов рассказывал сыну, что его предшественник хотел уже тогда извести в батарее матерную ругань и увещевал солдат: «Ну к чему такие слова говорить, ведь этого ты не делал, что говоришь, просто, значит, говоришь бессмыслицу, ну и скажи, например, „ёлки тебе палки“, „эх ты, едондер, пуп“, „эх ты, ериндер“ и тому подобное.

Солдаты понимали это всё по-своему и рассказывали новому начальнику:

— Вот был у нас офицер, его сиятельство граф Толстой, вот уже матерщинник был, слова простого не скажет, так загибает, что и не выговоришь…»[148]


Я переминался у чугунного столпа, поставленного Нечаевым-Мальцевым, и пыхтел трубкой.

Дым уносился вдаль и исчезал, мешаясь с прочими дымами отечества.

Мне нравилось, что я был похож на полководца, однако ж надо было думать о Толстом. Всё же мы ехали толстовским путем, а не с экскурсией по местам боевой славы. У Толстого есть дидактическая сказка с длинным названием «Сказка об Иване-дураке и его двух братьях: Семёне-воине и Тарасе-брюхане, и немой сестре Маланье, и о старом дьяволе и трёх чертенятах».

В этой сказке, сюжет и финал которой ясны из названия, есть следующий эпизод. Иван-дурак за своё непротивление злу стал царём и в своем царстве установил радостный закон непротивления. На них пошёл войной тараканский царь, но «стали солдаты отбирать у дураков хлеб, скотину; дураки отдают, и никто не обороняется. Пошли солдаты в другую деревню — всё то же. Походили солдаты день, походили другой — везде всё то же; всё отдают, никто не обороняется и зовут к себе жить… Скучно стало солдатам… Рассердился тараканский царь, велел солдатам по всему царству пройти, разорить деревни, дома, хлеб сжечь, скотину перебить». А дураки только плачут, и вот «Гнусно стало солдатам. Не пошли дальше, и всё войско разбежалось»[149].

Всё хорошо в этой истории, кроме её последнего предложения. Что делают солдаты чужих армий в разных странах, наглядно показал XX век и не опровергает XXI.

Проявления покорности мы видим, а вот чтобы после этой покорности чужое войско разбежалось, перестали б разорять дома, резать людей и скот — нет.

Это ужасно печально — потому Толстой писал совершенно серьёзно, с глубокой верой, что так и будет. Но каждый раз, несмотря на исторический опыт, хочется потерпеть чуть-чуть дольше — вдруг оно образуется. Вдруг звериные зрачки снова станут человеческими.

Есть иная история: в Ясную Поляну приехал человек, чтобы выразить писателю собственное несогласие с теорией непротивления злу.

Этот диалог протекал так. Человек приставал к Толстому: вот если на него нападёт тигр, как в этом случае он будет следовать непротивлению злу насилием?

— Помилуйте, где же здесь возьмётся тигр? — отвечал Толстой.

— Ну, представьте себе тигра…

— Да откуда же возьмётся в Тульской губернии тигр?..[150]

И так до бесконечности.

Тут то же самое: ясно, что часто в разговорах нам подсовывают абстрактные вопросы, идущие не от жизни, а от умствования. Всё это умствования. Нету никаких тигров и не было.

Нигде.


Мы остановились в каком-то неизвестном городе.

Такое бывает — вроде и вдоль дороги что-то написано на щитах, есть и карта, и книги с указаниями, а оказывается, что попал ты в заколдованное место. Вот минул пост ГАИ и низенький дубовый лес. Промеж деревьями вьётся трасса и выходит в поле. Кажись, та самая. Выехали и на поле — место точь-в-точь вчерашнее: вон и фабрика игрушек торчит, но продмага не видно. «Нет, это не то место. То, стало быть, подалее; нужно, видно, поворотить к продмагу!»

Поворотишь назад, взвизгнут тормоза — продмаг видно, а фабрики игрушек нет! Опять поворотишь поближе к фабрике игрушек — продмаг спрятался. Начнет накрапывать дождик.

Вот так было и теперь — всё у нас было, а вот имя города провалилось куда-то между колёсами. Мелькнули какие-то изоляторы, лес мачт электропередачи, и мы очутились в сером промышленном городке.

Краевед сразу же нахмурился. Он знал этот городок, и как-то ничего хорошего в нём с ним не случилось.

Хорошего не случилось. А вот дурное случилось.

Он вёл тут какую-то экскурсию, и вот… Не договорив, Краевед махнул рукой и отказался рассказывать дальше.

Мы с Директором Музея переглянулись и достали фляжки. Он пил мой коньяк, а я — его. Так мы боролись с экономией, переходящей в жадность.

— Без фанатизма, — напомнил он. Это означало «по сто пятьдесят».

Так и вышло. Фанатизм был нам чужд.

Оказалось, что мы давно сидим в садике, а на нас смотрят странные существа, выстроенные в шеренгу. Эти лица узнает всякий мой сверстник, причём узнает именно вместе. Порознь их не узнать.

То были пионеры-герои, герои «Азбуки для детей», только по ошибке судьбы заброшенные в другое время. Толстовское семя, Гайдарово племя.

Я любил пионеров-героев, они сопровождали меня всю жизнь: в пионерском лагере их человекообразные лица были нарисованы на жестяных щитах вдоль линейки. Эти жестяные щиты существовали во всех однотипных местах советской страны, только в воинских частях вместо пионеров изображались строевые приёмы с оружием, а на зоне — печальные матери, комкающие платочки в старческих руках.

Причём некоторые пионеры-герои были вовсе не пионерами, а другие оказались и вовсе существами вымышленными. Был ли Муся Пинкезон? Наверное, был — по крайней мере, в моей голове, в пространстве моего прошлого был мальчик Пинкезон, которого немцы совсем уж отпустили за хорошую игру на скрипке, да вот дальше заиграл он «Интернационал» и стал вмиг пионером-героем. Если он и был придуман, то дела это для меня не меняло.

С постаментов на пионерской линейке на меня глядели Гриша Акопян, Кычан Джакыпов, Володя Дубинин, Леня Голиков, Марат Казей, Саша Ковалёв, Витя Коробков, Лара Михеенко, Павлик Морозов и Коля Мяготин.

Часть героев была вполне взрослыми людьми, Зина Портнова и вовсе напоминала Марину Цветаеву.

Подросшие пионеры были похожи на молодогвардейцев.

А уж историю молодогвардейцев, проведя всё детство в тени памятника «Молодой гвардии», я знал хорошо. Закончилась она страшно: одних героев побросали в шахту, а других чуть позднее расстреляли. Организация в сто человек в шахтёрском городе, где населения-то оставалось тысяч двадцать, была делом необычным даже по меркам Отечественной войны.

В Краснодон приехал Александр Фадеев, один из главных советских писателей, и, разговаривая с очевидцами, начал писать свой знаменитый роман. Роман этот — небывалое дело — почти год печатался в «Комсомольской правде». А потом, говорят, роман вызвал неудовольствие Сталина, поскольку там была рассказана история организации, обречённой на смерть да к тому же возникшей по инициативе снизу. Готовый роман был переписан, что дало повод Варламу Шаламову назвать Фадеева ненастоящим писателем.

Спустя десять лет Фадеев, думая, что у него есть право на смерть (это не редкость в век атеизма), застрелился, то ли замаливая грехи тех времен, когда он был Командиром советских писателей, то ли добавляя к ним новый грех.