Но это всё детали другой истории «Молодой гвардии» — истории мифологической.
Толстая книга, написанная советским классиком, стала священным писанием советской молодёжной пропаганды.
В этом-то и дело: несколько поколений советских людей учили тому, как надо умирать за отечество. И миллионам людей тыкали в лицо страшными и горькими историями Олега Кошевого и Ульяны Громовой, Зои Космодемьянской и Александра Матросова. Их спрашивали: «Готов ли ты умереть за Родину? Можешь ли ты умереть за Родину?» И надо было отвечать, будто мальчик в красном галстуке: готов, всегда готов, могу умереть за Родину, хочу умереть за неё…
Это было так же естественно, как набрать полный школьный двор макулатуры и перевести старушку через дорогу.
Право на смерть превратилось в священный долг и почетную обязанность, что подтвердили все последующие войны.
И никто не задумывался, что за Родину нужно не умирать, а жить. Жить для Родины гораздо труднее. И культ самурайской смерти ценится только в книгах. Смерть — дело вынужденное, нерадостное.
То, что было священной жертвой со времён Бориса и Глеба, стало нормальным правилом воспитания. В этом воспитании вычленяли из всенародной беды только смерть, а ведь гибельный подвиг состоит ещё и из некоего действия, героической работы — хоронит ли Антигона своего брата, уничтожает ли Гастелло эшелон с боеприпасами или подводник завинчивает хитрую гайку на своём аварийном реакторе.
Эта героическая работа, а вовсе не смерть составляет суть подвига.
Мрачная власть, наваливавшая солдат на пулемёт, чтобы таким способом перевести вражеский боезапас, вместо того чтобы победить супостата каким-нибудь суворовским умением, всё время вырезала смерть из подвига, вставляла её в рамочку и вела к новой иконе человечье стадо.
Зоя Космодемьянская недаром кричит перед смертью:
— Нас сто семьдесят миллионов, всех не перевешаете!
Но те мальчики и девочки не виноваты в культе групповой гибели, возникшем после войны. Как говорили издревле, мёртвые сраму не имут.
Трагична наша история, и ещё трагичнее наша мифология, скорбны наши коммунистические сказки. Разные люди рассказывали легенду про мать Зои Космодемьянской. Она была членом какой-то комиссии по восстановлению разрушенного войной. Кажется, в Сталинграде. Давала градостроительные советы. Ей возразили. Тогда она возмущённо и гордо сказала:
— Кто из нас мать Зои Космодемьянской?! Вы или я?!
Строить и жить тяжело. Но говорить о павших уничижительно — скотство. Государство часто оказывается недостойно погибших за него.
А ведь девочку убили, убили за то, что она подожгла стратегический объект — конюшню, как нам рассказывали в школе. Потом, впрочем, говорили, что это была не конюшня, а крестьянская изба, но ведь всё равно — девочку убили, а потом закопали в мёрзлую землю с верёвкой на шее, а потом откопали, и вот уже весь мир глазел на опавшую грудь в снегу и эту самую верёвку на шее. И брата этой девочки убили. И молодогвардейцы навалились на какого-то мужика и убили его, будто безумные достоевские герои, сожгли биржу труда, а потом убили и их, и некоторые мальчики и девочки ещё долго умирали в шахте, и трудно понять, что произошло на самом деле, но ничего в этих страшных сказках не исправить, потому что они, эти сказки, не плохие и не хорошие, они трагичные и горькие — со слезами на глазах. Без праздников. Жестокие.
Когда сейчас начинают бить в бубен, легко бросаться словами о войнах, о необходимости жертв и кровавых драк, действительных и мнимых, я слышу отзвук того самого культа смерти. А придумали этот культ люди, которым умирать не надо.
Про то, как они зовут Русь к топору, очень хорошо написал ещё Достоевский. И он же хорошо написал, что из этого выходит.
Нужно жить дальше. Жить и строить, прощаясь со своей жизнью, только когда это Богу угодно, не делая культа ни из служения государству, ни из упрямого противостояния ему.
А когда навалится этот общий праздник, один из двух общих праздников в году, ты поймёшь, что это и твой праздник.
Потому, конечно, что Великая Отечественная война на самом деле Великая Отечественная беда, и ничего тут не поделаешь.
Потому как мир стоял на краю, а мы навалились скопом и в крови, соплях и прочем ужасе задавили своими телами это безобразие.
Потому как, хотя страна на четыре буквы куда-то подевалась, и могилы разбросаны по разным странам, и не все мёртвые ещё похоронены, они лежат под Новгородом и Вязьмой, и все те, кто лежат там, — твои мёртвые; и те, кто сгинул в днепровской воде, и те, кто исчез прозрачным паром в трубу, кто орал в голос, сгорая в истребителе, и кто умер молча, потому что, когда он отшлюзовал последнего товарища через торпедный аппарат, его рот навсегда наполнялся водой молчания, всё равно они — твои мёртвые.
Потому как ордена лежат перед тобой — тех и этих, отличимые только номерами, оттого что перестали их вручать, и потому, что этот час — водки, а не шампанского.
Потому как мы много знаем теперь о движении армий и о сгнивших портянках, о высохших мумиях Ленинграда и об эвакуированных заводах Куйбышева. И это тоже наша общая отечественная беда, которую не зальёшь прозрачным полночным питьём.
Затем придет особый год, станет некого мне поздравлять: все ушли, канули, закрыли за собой дверь. И нет никого вокруг. Все причастные — там, вместе с мальчиками, убитыми в шахте, и девочкой, что удавили под Москвой.
И тут русскому человеку прямая обязанность вглядеться в себя и в нехитрые исторические учебники. Или хотя бы в русскую классику — а наша литература повязана с историей от пушкинских поэм до булгаковского «Бега», от чеховской грусти до джазового веселья Аксёнова, от мирного времени у моря до жестокой войны.
В Крыму родился писатель Лев Толстой. Нет, граф Лев Николаевич Толстой родился в Ясной Поляне, на чёрном кожаном диване, который может увидеть всяк, кто туда приедет. Но писатель Толстой рождался в Крыму. Он был к этому подготовлен трудной самостоятельной работой, опытами кавказской прозы и великой книгой о детстве.
А на Крымской войне он сделал себя писателем. Если внимательный читатель перечтёт сперва «Севастополь в ноябре», то увидит, что это очерк (современники в переписке называли его статьёй). «Севастополь в мае» — совсем другой текст. «Севастополь в августе» — это уже преддверье «Войны и мира». Это Толстой, понимающий своё предназначение.
Три рассказа Толстого совершенно различны по интонации, и дело не только в том, что первый Толстой пишет, пока не всё ещё решено, а последний дописывает, уже когда догорели развалины Севастополя и война проиграна. И это позволяет с равным успехом говорить о том, что Толстой пишет о русском патриотизме, который оборет всякого врага, и о том, что великий писатель обличает бессмысленность войны и всякий патриотизм.
Это трагическая история, а не сладкое патриотическое чувство. Крымской войне, настоящей, не придуманной советскими батальными фильмами, уже полтора века.
Обычно действие в таких фильмах накладывается на марши и разные военные песни. (Кто-то выводит на заднем плане: «Мы в кильватерном гордом строю» — я, честно говоря, не очень понимаю, что особенно гордого в кильватерной колонне и чем она в смысле гордости отличается от остальных ордеров, но не стою на пути у высоких чувств.) Но как-то я вслушался в текст и с некоторым изумлением обнаружил, что авторы этих фильмов считают, что народные герои каждый раз отстояли Севастополь.
Честно-честно. Так и говорят: отстояли.
И от этого мне хочется, как генералу Чарноте, записаться если не к большевикам, то к кому-нибудь ещё, разъяснить этих патриотов, а потом выписаться обратно.
Потому как в Крыму случилось с Российской империей ужасное, стыдное поражение, которое не отменяло, конечно, хирурга Пирогова и адмирала Нахимова, а также подпоручика графа Толстого. Сакральность военного Крыма — скорбная. Когда Первый зуавский полк забрался на Малахов курган, вся Россия находилась в скорбном онемении.
И когда в июле сорок второго Приморскую армию прижали к берегу, то ничего весёлого в этом не было.
Ничего там не «отстоялось». И кто не заплачет, глядя на кадры хроники, где последние бойцы, русские и украинцы, евреи и татары, жмутся к скалам Херсонеса, а немцы ходят поверху и смотрят на них с любопытством, тот не москаль. Да и вообще, человек ли.
Мне снова скажут о подвигах и славе, о том, что мёртвые сраму не имут.
Моих-то современников это не извиняет, нечего им к шороху знамён прислушиваться и ветер славы обонять.
Нет, я не против того, чтобы хвастаться. Всякая пропагандистская машина только и делает, что хвастается, хвастается как дышит. А вот песню «Вставай, страна огромная» я бы запретил сейчас петь на митингах, потому как она сакральна, действует химическим образом, как абсолютное заклинание и волшебство. Её нельзя и за столом петь, потому что она действует до сих пор.
Это как всуе вынуть из камня Экскалибур, чтобы поковыряться в носу.
Все удачные пропагандистские фильмы строго выверены эстетически.
Так раньше было и с Крымской войной — в тех самых фундаментальных сталинских фильмах было много героической обороны, а произошедшее потом проскакивало скороговоркой. С Нахимовым всё было ещё лучше — пуля попадала ему в голову, боевые товарищи склонялись над ним, но Севастополь не был ещё сдан, и кто его знает, может, этот город-чапаев ещё бы выплыл.
То есть раньше — недоговаривали. А тут прямо заявляют: «отстояли Севастополь».
Я понимаю, что эти слова написал какой-то милый хипстер, особо ни о чём не задумываясь. А его приятель-дизайнер в этот момент вклеивал в поздравление ветеранам танк «Тигр». Но это убивает тот самый сакральный смысл прошлой войны и память предков.
В нашей военной литературе есть два вида описания гибельных событий.
Первый — когда итог их не скрывается: герой погибает, уничтожив врагов вокруг себя, Сусанин тонет в болоте вместе с поляками, самолёт Гастелло взрывается, но это всё остается победой, безотносительно общего результата. Классический пример — гибель «Варяга». Но одно дело воспеть подвиг «Варяга» или, там