Дорога на Астапово — страница 49 из 58

А дорог всё больше и больше, они ветвятся, как крона гигантского дерева.

Вот и садятся пассажиры — один напротив другого, едут сутки, вторые.

— Позвольте рассказать вам историю… Я вот жену убил, а у вас что нового?

Качается вагон, проводник зажигает свечи.

Пульмановские вагоны придумают ещё не скоро. Пока пассажиры приговорены к бессоннице и взгляду в упор, приговорены к ночному разговору.

Щедринский провинциал жалуется: «…В этом вагоне сидела губерния, сидело всё то, от чего я бежал, от лицезрения чего стремился отдохнуть. Тут были: и Петр Иваныч, и Тертий Семёныч, и сам представитель „высшего в империи сословия“, Александр Прокофьич (он же „Прокоп Ляпунов“) с супругой, на лице которой читается только одна мысль: „Alexandre! У тебя опять галстух набок съехал!“ Это была ужаснейшая для меня минута. Все они были налицо с своими жирными затылками, с своими клинообразными кадыками, в фуражках с красными околышами и с кокардой над козырьком. Все притворялись, что у них есть нечто в кармане, и ни один даже не пытался притвориться, что у него есть нечто в голове»[169].

А вот тургеневский Литвинов «мысленно уже ехал. Он уже сидел в гремящем и дымящем вагоне» — паровоз не воспринимается отдельно от вагона, всё мешается: печки в вагоне и паровозный дым.

Фатализм особого железнодорожного пути тяготеет над всей русской литературой.

Великий роман отворяется словами: «В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу»[170].

Всё в «Идиоте» заранее предрешено, начиная с газетной статьи, о которой говорят в поезде, с портрета на рояле, что увидел главный герой, с 27 ноября 1867 года.

Пока слякотной средой того далёкого года в вагоне третьего класса знакомятся малоопрятные люди, Настасья Филипповна Барашкова читает в газете про кровавую бритву Мазурина, ждановскую жидкость и американскую клеёнку.

Распорядок действий уже продуман, конец почти определен, и поезд прибывает не на Варшавский вокзал, а в Павловск.

Всё смешалось в европейском доме, и верховодят этим безумием — католик, иноверцы и масоны. Сетью железных дорог упала звезда Полынь на русскую землю.

Свернуть с этого пути нельзя, реборды колёс удерживают персонажей от произвола.

Другой великий роман, вопреки известному заблуждению, начинается не с несчастливых и счастливых семей, не с их похожести и различий, а с паровоза, который, перевалив за полусотню страниц, соединяет героев.

Степан Аркадьевич (будущий соискатель места в управлении железных дорог) стоит с приятелем, ожидая поезд, и вот «вдали уже свистел паровоз. Через несколько минут платформа задрожала, и, пыхтя сбиваемым книзу от мороза паром, прокатился паровоз с медленно и мерно нагибающимся и растягивающимся рычагом среднего колеса и с кланяющимся, обвязанным, заиндевелым машинистом; а за тендером, всё медленнее и более потрясая платформу, стал подходить вагон с багажом и визжавшею собакой…»[171]

Раздавленный станционный сторож, смерть ужасная («два куска») или «напротив, самая лёгкая мгновенная» уже случилась.

Это смерть-предсказание.

В последний час Анны платформа так же будет дрожать: «Быстрым, лёгким шагом спустившись по ступенькам, которые шли от водокачки к рельсам, она остановилась подле вплоть мимо её проходящего поезда. Она смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колёса медленно катившегося первого вагона и глазомером старалась определить середину между передними и задними колёсами и ту минуту, когда середина эта будет против неё.

„Туда! — говорила она себе, глядя в тень вагона, на смешанный с углём песок, которым были засыпаны шпалы, — туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя“.

Она хотела упасть под поравнявшийся с ней серединою первый вагон. Но красный мешочек, который она стала снимать с руки, задержал её, и было уже поздно: середина миновала её. Надо было ждать следующего вагона. Чувство, подобное тому, которое она испытывала, когда, купаясь, готовилась войти в воду, охватило её, и она перекрестилась. Привычный жест крёстного знамения вызвал в душе её целый ряд девичьих и детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший для неё всё, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновение со всеми её светлыми прошедшими радостями. Но она не спускала глаз с колёс подходящего второго вагона. И ровно в ту минуту, как середина между колёсами поравнялась с нею, она откинула красный мешочек и, вжав в плечи голову, упала под вагон на руки и лёгким движением, как бы готовясь тотчас же встать, опустилась на колена. И в то же мгновение она ужаснулась тому, что делала. „Где я? Что я делаю? Зачем?“ Она хотела подняться, откинуться; но что-то огромное, неумолимое толкнуло её в голову и потащило за спину»[172].

И вот, наконец, в её жизни вновь появляются «винты и цепи и высокие чугунные колёса», промежуток между колёсами, крестное знаменье и мужичок, работающий над железом.

Паровоз-терминатор, окутанный паром, огненный, будто механические ножницы в руках парок, — вот первый образ паровоза. Вяземский в 1841 году пишет:

Но если с колеи сорвется

Огнекрылатый великан,

Кто головой с ним разочтётся,

Кто посчастливей — парой ран[173].

Эта традиция нерушима.

Железнодорожная тема — тема повышенной опасности. Тема соприкосновения с неизвестным. Со смертью в том числе.

Я пугливо оглядываюсь — всё же я изменил железной дороге с автомобилем. Но, успокоившись, снова возвращаюсь к тому, что дальше. А дальше, как известно, литература.

«Шум рос и близился всё грозней и поспешнее. Егор спокойно слушал. И вдруг сорвался с места, вскочил наверх по откосу, вскинув рваный полушубок на голову, и плечом метнулся под громаду паровоза. Паровоз толкнул его легонько в щеку…»[174] Это — бунинская смерть с её первым ласковым касанием. Потом будет лишь взгляд свидетелей на то, что лежит на путях, что осталось от человека.

Другой же «понёсся, колотясь по шпалам, под уклон, навстречу вырвавшемуся из-под него, грохочущему и слепящему огнями паровозу»[175].

Вообще, героям Бунина паровоз страшен: «Наконец, сотрясая зазвеневшие рельсы, загорелся в тумане своими огромными красными глазами пассажирский паровоз»[176], и опять: «Наконец, с адской мрачностью, взрёвывает паровоз, угрожая мне дальнейшим путём»; «Неожиданно и гулко забил колокол, резко завизжали и захлопали двери, туго и резко заскрежетали быстрые шаги выходящих из вокзала — и вот как-то космато зачернел вдали паровоз, показался медленно идущий под его тяжкое дыхание страшный треугольник мутно-красных огней»[177]; «поезд… никогда не виденный мной — скорый, с американским страшным паровозом»[178].

С «тяжёлым, отрывистым дыханием», «как гигантский дракон», ползёт состав, и «голова его изрыгает вдали красное пламя, которое дрожит под колёсами паровоза на рельсах и, дрожа, зябко озаряет угрюмую колею неподвижных и безмолвных сосен»[179]

Забегая вперёд, отметим, что этот образ глубоко внедрился в народное сознание. Скоро уже смерть, принятая от механического змея, перестала быть привилегией книжной аристократки.

Вересаев пишет: «Было это в десятых годах. В апреле месяце, в двенадцатом часу ночи, под поезд Московско-Нижегородской железной дороги бросился неизвестный молодой человек.

Ему раздробило голову и отрезало левую руку по плечо. В кармане покойного нашли писанную дрожащею рукою записку, смоченную слезами: „Прощайте, товарищи, друзья и подруги! Кончилась жизнь моя под огнём паровоза. Хотел стереть с лица земли своего соперника, но стало жаль его. Бог с ним! Пусть пользуется жизнью. Посылаю привет любимой девице.

Не вскрывайте больной груди моей, я, любя и страдая, погибаю.

Григорий Прохоров Матвеев“»[180].


Анна будет в последний раз помянута Вронским на вокзале, при отъезде в Сербию, «при взгляде на тендер и рельсы». Железная дорога совмещается с войной, как совмещаются две смерти.

Севастопольской страдой 1854 года, когда Толстой приехал на войну, рядом с ним, в нескольких верстах, по проложенной англичанами дороге пыхтел паровоз. Это был не простой паровоз, он, как говорили тогда, был блиндирован. Грозный призрак бронепоезда двигался по крымской земле.

И об этом ещё пойдёт речь.


Толстой как-то писал в неотправленном письме Тургеневу: «Вчера вечером, в 8 часов, когда я после ночной железной дороги пересел в дилижанс на открытое место и увидал дорогу, лунную ночь, все эти звуки и духи дорожные, всю мою тоску и болезнь как рукой сняло или, скорей, превратило в эту трогательную радость, которую вы знаете. Отлично я сделал, что уехал из этого содома. Ради Бога, уезжайте куда-нибудь и вы, но только не по железной дороге. Железная дорога к путешествию то, что бордель по отношению к любви — так же удобно, но так же нечеловечески машинально и убийственно однообразно»[181].

Толстой будто предчувствует, что ничего хорошего из его отношений с железной дорогой не выйдет. И верно — не вышло.


А ведь был писатель, которому с железной дорогой повезло. «Поезжайте, — говорит Чехов Телешову, — куда-нибудь далеко, вёрст за тысячу, за две, за три… Сколько всего узнаете, сколько рассказов п