Именно поэтому железная дорога под конец благодарно приняла Чехова в свои последние объятия, раскрыв дверь железнодорожного рефрижератора. Ничего постыдного в путешествии домой внутри устричного вагона не было: холод сберегал Чехова, а железная дорога баюкала его на прощание.
«Скользнул — и поезд в даль умчало. Так мчалась юность бесполезная, в пустых мечтах изнемогая… Тоска дорожная, железная свистела, сердце разрывая…»[190]
Но самым железнодорожным русским писателем девятнадцатого века был Гарин-Михайловский. Герой его тетралогии после спасения собачки (о чём осведомляла младших школьников книга для классного и внеклассного чтения) превратился в гимназиста, студента, наделал долгов, пустился во все тяжкие. Говорит он о себе, что «сошёл с рельсов, летит под откос».
Спасает Тёму Карташёва то, что студентом он работал на паровозе помощником машиниста, глядел в жаркое окошечко топки. Этот паровоз, сохранившийся в воспоминаниях, вывозит героя в иную жизнь — инженерную.
Такова вторая ипостась паровоза, второй его образ — рабочей лошади с широкой грудью, спасителя, что вывезет всё по широкой железной дороге.
Это основа литературы, где паровоз превратится в символ гораздо более важный, чем тягловая сила.
Ещё жил набоковский «игрушечный паровозик, упавший на бок и всё продолжавший работать бодро жужжавшими колесами», ещё герой «с безграничным оптимизмом… надеялся, что щёлкнет семафор и вырастет локомотив из точки вдали, где столько сливалось рельс между чёрными спинами домов… и жар его веры в паровоз держал его в плотном тепле», но черта уже подводилась.
Ахматова называла четырнадцатый год началом настоящего, не календарного XX века. Незадолго до этой точки поворота, превращения Блок писал о веке ушедшем: «Век, который хорошо назван „беспламенным пожаром“ у одного поэта; блистательный и погребальный век, который бросил на живое лицо человека глазетовый покров механики, позитивизма и экономического материализма, который похоронил человеческий голос в грохоте машин; металлический век, когда „железный коробок“ — поезд железной дороги — обогнал „необгонимую тройку“, в которой „Гоголь олицетворял всю Россию“, как сказал Глеб Успенский»[191].
Но этот век кончился.
Закончилось и время классики; пришло время Великого Машиниста.
Новый век выпустил в Европу бронированную гусеницу, дитя англо-бурской войны. Когда родился бронепоезд — в 1864 ли году, при осаде ли Питсбурга — всё равно; и то и это едино далеко. Кому и когда пришло в голову защищать паровоз бронёй? Автора нет, вернее, их слишком много. От пуль неприятеля защищали даже цепи, свисающие с крыш вагонов.
Теперь паровоз слился с остальными вагонами, натянул на себя зелёную змеиную шкуру. Защищённый контрольной платформой, орудийной площадкой, паровоз, а то и два, переместились в середину состава. Образуя вертикаль над протяжённым горизонтально телом бронепоезда, висел аэростат-наблюдатель.
Внимательный читатель Куприна или Бунина внезапно удивляется непохожести их вагонного опыта и собственно его, читательского: «В вагон вошёл кондуктор, зажёг в фонарях свечи и задёрнул их занавесками»[192].
Но вот со скрежетом повернулась стрелка, и поезд Российской империи двинулся в двадцатый век по военному пути.
Набоковского героя «щекотал безвкусный соблазн дальнейшую судьбу правительственной России рассматривать как перегон между станциями Бездна и Дно»[193].
Гражданское, в полном смысле этого слова, путешествие превратилось в путешествие случайное, хаотическое: «Поезд шёл очень своеобразно, от одной счастливой случайности до другой. Мы останавливались у какого-нибудь станционного амбара и разбирали всё здание, досок хватало обжорливому паровозу на несколько часов. Когда проезжали лесом, пассажиры вылезали и шли рубить деревья. Завидя лужицу побольше или речонку, становились цепью и передавали ведро, поя глоток за глотком наше чудовище»[194], — пишет Илья Эренбург в «Хулио Хуренито».
Символом нашей литературы бронепоезд стал именно во время Гражданской войны.
«Пусть когда-нибудь в славную повесть про геройский советский век, громыхая, войдет бронепоезд»[195], — предвкушал Долматовский.
Союз броневых частей назывался «Центробронь». Это название громыхает, как тяжёлый состав, ворочающий пулемётами и пушками, вползающий на догорающую станцию. На бронепоезда принимали, как нынче — в космонавты. Согласно приказу 1922 года отобранные на эту службу бойцы должны были иметь небольшой рост и крепкое сложение. Впрочем, это правило мирного времени, когда бронепоезда нечасто выползали со своих запасных путей.
Гайдар так пишет о пути, которым приходит человек на бронепоезд: «Давно когда-то Иван Михайлович был машинистом. До революции он был машинистом на простом паровозе. А когда пришла революция и началась Гражданская война, то с простого паровоза перешёл Иван Михайлович на бронированный.
Петька и Васька много разных паровозов видели. Знали они и паровоз системы „С“ — высокий, лёгкий, быстрый, тот, что несётся со скорым поездом в далекую страну — Сибирь. Видали они и огромные трёхцилиндровые паровозы „М“ — те, что могли тянуть тяжёлые, длинные составы на крутые подъёмы, и неуклюжие маневровые „О“, у которых и весь путь-то только от входного семафора до выходного. Всякие паровозы видали ребята. Но только вот такого паровоза, который был на фотографии у Ивана Михайловича, они не видали и вагонов не видали тоже. Трубы нет. Колёс не видно. Тяжёлые стальные окна у паровоза закрыты наглухо. Вместо окон узкие продольные щели, из которых торчат пулемёты. Крыши нет. Вместо крыши низкие круглые башни, и из тех башен выдвинулись тяжёлые жёрла артиллерийских орудий. И ничего у бронепоезда не блестит: нет ни начищенных жёлтых ручек, ни яркой окраски, ни светлых стёкол. Весь бронепоезд тяжёлый, широкий, как будто бы прижавшийся к рельсам, выкрашен в серо-зелёный цвет.
И никого не видно: ни машиниста, ни кондуктора с фонарями, ни главного со свистком. Где-то там, внутри, за щитом, за стальной обшивкой, возле массивных рычагов, возле пулемётов, возле орудий, насторожившись, притаились красноармейцы, но всё это спрятано, всё молчит.
Молчит до поры до времени. Но вот прокатится без гудков, без свистков бронепоезд ночью туда, где близок враг, или вырвется на поле, туда, где идёт тяжёлый бой красных с белыми. Ах, как резанут тогда из тёмных щелей гибельные пулемёты! Ух, как грохнут тогда из поворачивающихся башен залпы проснувшихся могучих орудий!»[196]
Алексей Толстой так описывает тот же предмет: «Из-за поворота, из горной выемки, появился огромный поезд с двумя пышущими жаром паровозами, с блиндированными платформами, с тускло отсвечивающими жерлами пушек… Выли два паровоза, окутанные паром…»[197]
В советской литературе есть единственный бронепоезд, чей порядковый номер знает каждый — «14–69». Всеволод Иванов пишет не про красный, а про белый бронепоезд, только потом захваченный партизанами.
«В жирных тёмных полях сытно шумят гаоляны.
Медный китайский дракон жёлтыми звенящими кольцами бьётся в лесу. А в кольцах перекатываются, грохочут квадратные серые коробки. На жёлтой чешуе дракона — дым, пепел, искры…
Сталь по стали звенит, куёт!..
Дым. Искры. Гаолян. Тучные поля.
Может, дракон китайский из сопок, может, из леса…
Жёлтые листья, жёлтое небо. Гаоляны! Поля!»[198]
Злобно-багрово блестят зрачки этого паровоза. Он не похож на другие локомотивы в этом же тексте: «Добродушный толстый паровоз, облегчённо вздыхая, подтащил к перрону шесть вагонов японских солдат. За ним другой…»[199]
Один из героев, сибирский старик, называет это механическое чудовище «бранепояс». Старик добавляет в понятие новый смысл, отсылает одновременно и к амуниции, и к звериному миру.
Белый бронепоезд злобен, и он тоже антропоморфен, как и сам паровоз в русской литературе. Захват бронепоезда похож на покорение женщины и даже насилие над ней: «На паровозе уцепились мужики, ёрзают по стали горячими хмельными глазами».
Но есть особый писатель, для которого паровоз и вправду живое существо. Это Платонов. Вот идёт вдоль железнодорожного полотна сокровенный человек Пухов, зажав в кулаке четыре собственных зуба, выбитых при крушении. Идёт, увязая в снегу, потому что впереди «паровоз, не сдаваясь, продолжал буксовать на месте, дрожа от свирепой безысходной силы, яростно прессуя грудью горы снега впереди». «Тяжёлый броневой поезд наркома», который «всегда шёл на двух лучших паровозах», уступил один из них снегоочистительной установке.
Пухов ещё не знает, что помощник машиниста в своей будке проткнут насквозь паровозной внутренностью. «„И как он, дурак, нарвался на штырь? И как раз ведь в темя, в самый материнский родничок хватило!“ — обнаружил событие Пухов. Остановив бег на месте взбесившегося паровоза, Пухов оглядел всё его устройство и снова подумал о помощнике: „Жалко дурака: пар хорошо держал!“
Манометр действительно и сейчас показывал тридцать атмосфер, почти предельное давление, — и это после десяти часов хода в глубоком плотном снегу!»
Сначала герой мгновенно привыкает к своему увечью, потом на секунду удивляется чужой смерти, жалеет о ней. Итог размышлений — восхищение красотой и мощью машины, переживающей смерть человека.
«Казачий офицер, видя спокойствие мастеровых, растерялся и охрип голосом <…> Казаки вынули револьверы и окружили мастеровых. Тогда Пухов рассерчал: