Дорога на Берлин — страница 28 из 49

И вдруг этот вызов! Жмурясь от непривычно яркого освещения, Барберина переводила взгляд с короля на Гоцковского.

— Садитесь, — сухо сказал ей Фридрих, указывая на стул.

Она не пошевелилась.

Фридрих уже жалел, что затеял все это. Гоцковскому не следовало видеть Барберину в таком состоянии. Этот остолоп Шиц не догадался даже умыть и приодеть ее.

— Вы знаете, сударыня, — сказал он, — что когда-то я относился к вам с большим благожелательством. Господин Гоцковский также симпатизирует вам. Доверьтесь же нам. Скажите откровенно, что вам известно о покушении Глазау. Если же вы ни в чем не повинны и не имеете против меня и моего королевства никаких злых умыслов, то, даю слово, я велю освободить вас. Итак, говорите.

«Не имеете злых умыслов». Она содрогнулась при этих словах Фридриха. Как перед утопающим, перед ней в одно мгновенье прошла ее беспросветно-долгая, шестимесячная жизнь в каземате, допросы, истязания; она увидела землистые лица людей, заживо похороненных в четырех стенах, перевозимых из крепости в крепость, пока смерть не приносила им освобождение. Есть ли у нее злые умыслы? За эти страшные месяцы она стала врагом короля. С каким наслаждением бросила бы она в лицо этому коронованному лицемеру все свое негодование и презрение! Но нет! Нужно выдержать искус до конца. Если она будет держать себя в руках, ее, может быть, выпустят.

Вдруг одна мысль поразила ее. Возможно ли теперь, когда в ней достигло огромной силы то, что прежде бродило в виде незрелого протеста, возможно ли теперь скрыть эту кипящую злобу? Ведь Фридрих хитер и проницателен. Может быть, он сейчас читает в ее душе, и в то время, как она полагает, что сумеет притвориться, на самом деле это он будет играть с ней в жуткие «кошки-мышки». А потом, когда она станет считать часы до освобождения, он прихлопнет ее.

Холодный пот выступил у нее на лбу. Эта мысль оказалась неотразимой. Противоядия против нее не существовало.

— Что же вы молчите? — заговорил снова Фридрих. — Неужели вам требуется столько времени, чтобы обдумать свей откровенный рассказ? — Он насмешливо подчеркнул слово «откровенный».

Барберине почудилось, что за неприкрытой усмешкой короля кроется знание ее ненависти к нему, к Шицу к зловонным казематам, ко всему, что служит опорой свирепых и бездушных порядков Пруссии.

Это лишило ее твердости. Она не в силах была дольше выдержать.

И, чувствуя, что все потеряно, и находя в этом какое-то жуткое удовлетворение, она ринулась очертя голову в страшившую ее бездну. Она кричала, не чувствуя себя и не узнавая своего голоса. Она выплевывала в лицо Фридриху все обиды, которые перенесла или свидетелями которых являлась; она придумывала самые язвительные слова для изображения подлости тюремщиков, для характеристики господствующей повсюду жестокости и несправедливости.

Король сидел с напряженным лицом, не сводя глаз с Барберины. Один только раз, когда Гоцковский попытался что-то сказать, он движением руки остановил его. Внезапно Барберина закашлялась и, махнув рукой, замолчала. В комнате воцарилось тяжелое молчание. Фридрих шумно выдохнул воздух, позвонил и, указывая на Барберину, стоявшую с повисшей головой, кратко распорядился:

— Уведите.

Когда дверь за Барбериной закрылась, он сказал, пожимая плечами:

— Мне очень жаль, Гоцковский, что так вышло, но теперь ей не будет пощады… Пусть пеняет на себя.

Гоцковский молчал, и это привело Фридриха в раздражение.

— Мне сейчас не до жалости! — вскричал он. — Я сам еле живу. Каждый сноп соломы, который доходит до меня, каждый транспорт рекрутов или денег становится либо подачкой, брошенной мне врагами из милости, либо доказательством их нерадивости. Если положение дел в Европе не изменится, нам скоро нечего будет противопоставить противникам.

— Но ведь смерть этой девушки не принесет вам пользы, — осторожно заметил купец.

— Сентименты! Что мне до ее жизни! Что мне до вас всех! Эти проклятые русские! Если хотите знать, с моей стороны почти глупо еще существовать.

Он повернулся спиной к Гоцковскому и вышел, хлопнув дверью с такой силой, что стекла в окнах жалобно зазвенели.

Глава шестаяПоход

1

Весна 1760 года была на исходе.

Наливавшиеся соком травы окрасились яркой, до синевы, зеленью. На умытых росами приречных блестящих кустах копошилась разноголосая птичья мелочь. В белом от солнечного спета небе неподвижно висели ястребы.

Не стало больше прохладных зорь, когда зябко и весело ежились плескавшиеся обледенелой водой солдаты. Солнце сделалось горячим и злым и задолго до полудня начинало жечь влажные от пота лица. Небосвод стал словно выше, и по ночам в нем ярче горели звезды.

Но люди, вершившие дело войны, не замечали чудес, творимых природой. Светлой розовой ранью, палящим полднем и дождливым вечером они строили реданты[31], выставляли караулы, стреляли, колесили взад и вперед по широким дорогам, по проселкам и нехоженым тропам.

В квартирмейстерской части[32] русской армии круглые сутки кипела работа. В рядах действовавших войск оставалось не больше 60 тысяч человек. Вместо испрошенных главной квартирой после Кунерсдорфа 30 тысяч солдат из России было послано только 6 тысяч, да и из тех свыше тысячи умерло или заболело в пути. Был расчет на рекрутский набор в занятых областях Восточной Пруссии; пруссаков можно было бы направить на должности извозчиков и денщиков, освободив занятых там русских. Но в дело вмешалась немецкая партия. Генерал Корф, назначенный кенигсбергекмм губернатором, представлял, что если будет объявлен набор, то жители Восточной Пруссии будто бы разбегутся. А так как предполагалось, что эти области войдут в состав Российской империи, то Воронцов, вняв уверениям Корфа, отменил набор. Людей в армии попрежнему нехватало.

Были и другие хлопоты. В январе 1760 года в армию прибыл полковник Тютчев для устройства артиллерии. Генерал-фельдцейхмейстер Петр Шувалов сделал удачный выбор: Тютчев решительно взялся за дело. Артиллерия подразделялась на полевую и бомбардирскую; та и другая была подчинена начальнику артиллерии, состоявшему под непосредственным начальством главнокомандующего. В бригадах и корпусах выделялась особая резервная артиллерия. Орудиям большого калибра предписывалось открывать огонь с 750 сажен, а малого — с 400 сажен. Первый огонь надлежало направлять на неприятельские батареи, а на ближних дистанциях стрелять по пехоте и коннице. В обязательное условие вменялось артиллерийским офицерам требование взаимной выручки.

Подверглось переустройству и продовольственное дело. Генерал-провиантмейстер Василий Иванович Суворов устроил в Познани обширные магазины, но другие тыловые магазины ему так и не удавалось устроить. Транспортировать провиант из России было очень далеко, а заготовлять на месте трудно, ввиду ограниченности денежных средств: как в Польше, так даже и в Пруссии продовольствие приобретали почти исключительно за наличные деньги, чтобы не раздражать местных жителей, не желавших принимать в уплату квитанции. В короткий срок было истрачено около 400 тысяч рублей, а новых сумм не поступало.

Генерал-лейтенант Суворов измышлял самые хитроумные способы, как бы доставать провиант под квитанции, оплачиваемые потом в Петербурге, не нарушая в то же время директив Конференции о политичном обращении с населением. В помощь себе он взял из главной квартиры нескольких офицеров, показавшихся ему наиболее пригодными для такой деликатной миссии. Среди этих офицеров был и Шатилов.

Петербург, шумные балы, разговор с великой княгиней — все это уже быльем поросло. Бешено скача из столицы с рескриптом о противодействии сепаратистским попыткам Пруссии, Шатилов чувствовал, что с каждой верстой весь этот мир блеска, мишуры, интриг и хитросплетений словно расплывается в морозной дымке, становится призрачным, и все, что еще день назад казалось таким важным, уже начало терять цену. Иногда только с сожалением вспоминал он о неразоблаченном Тагене, да попрежнему неотвязно ныла где-то на самом дне сознания, в сокровеннейшем уголке души, мысль об Ольге. Но власть над ним уже приобрела та жизнь, с которой он за год успел неразрывно сродниться.

Он понял, что в столице все время тосковал по этой жизни, по армии, по трудностям и постоянной новизне походов, по солдатским песням, то унылым, то безудержно залихватским, по волнующему напряжению битв и по суровой, мужской боевой дружбе.

В главной квартире многое изменилось. Салтыков болел, и его часто и подолгу замещал Фермор. Алексей Никитич отдавал должное опытности и предусмотрительности Фермера, но не мог побороть антипатии к нему. Он мирился с тем, что у Фермора не было широты кругозора и горячей веры в русское оружие, которые так пленяли в графе Петре Семеновиче, но он не мог простить Фермору его холодного педантизма и постоянной заботы о прусских жителях в ущерб русским солдатам. Поэтому Шатилов был даже рад, когда генерал-лейтенант Суворов вытребовал его к себе.

Все лето он провел в разъездах, закупая муку, овес и картофель; ранней осенью Суворов послал его с рапортом к главнокомандующему. Сделав доклад, Шатилов тотчас же пустился на розыски своего друга, как ребенок, радуясь предстоящей встрече, Он нашел его только вечером, завертел, закружил в объятиях.

— Пусти, ошалелый! — отбивался Ивонин. — У меня дела еще.

— Эва! Завтра на заре я уезжаю, так уж эту ноченьку твои дела подождут.

— Ин ладно.

Они вышли на высокий берег, окаймленный густым тёмным кустарником. Под ногами шуршал разметанный багрянец листьев. По черной реке катилась светлая дорожка.

— Одер, — задумчиво сказал Ивонин. — А у славян издревле Одрой сия река прозывалась. Уже и забыто, что во всех сих местах славянские племена жили и на костях их пруссы свое благополучие воздвигли.

— Да еще и тем недовольны. Снова хотят славянские земли заглотнуть.