прицепив к ремню берестяной туесок.
Но что было совсем чудным – бабка Авдотья с ней разговаривала! Часами сидели на скамеечке перед избой и тихо, почти шепотом, беседовали.
Удивлялся даже дед Валера – такой болтливой он не видел свою бабку ни разу. Проходил мимо и качал головой.
– Бабы! – словно осуждая, говорил он, тихонько и дробно смеялся.
Дима с Ольгой ходили «провожать солнце» – смотреть, как ярко-розовое светило, предзакатное и утомленное, проваливается за гору.
В лесу, собирая грибы и ягоды, он слушал Ольгино пение – чуть поодаль, за березками. Когда он к ней приближался, она смолкала – стеснялась. Он любовался ею – там, на природе, она помолодела. Обычно бледная, зарумянилась, глаза заблестели, волосы распушились.
А перед сном, сидя на крыльце, под мощный храп Авдотьи и деда, они не спеша говорили. Говорили обо всем. Ну или почти обо всем.
Никогда мужчина и женщина не расскажут друг другу о себе все.
Да и слава богу!
Авдотья учила Ольгу печь расстегаи с рыбой и вертушки с морошкой.
Ольга носила в ручей – ледяной и быстрый – полоскать старухино белье.
Они, старики, на нее дивились – ведь городская, из «интеллягентской» семьи, откуда такое терпение, такая сноровка, такие навыки?
И ведь ни одной глупости! Ни одного дурацкого, бабьего взбрыка! Куда ты меня привез? Ах, скучаю по горячему душу и теплому клозету! Ах, мой маникюр, ах, моя кожа!
Ни одной жалобы! Просто чудо какое-то, ей-богу!
Авдотья с дедом подливали масла в огонь.
– Женись, дурило! Девка-то наша, справная! Даром что не красавица, – посмеивался дед. – Ну да с лица воду не пить! Такая и в тайге не бросит, на себе притащит!
А Авдотья бросила по-своему сурово, как всегда:
– Дурень ты, Димка. Даром, что ученый. Упустишь ее – век не простишь. Так под материной юбкой и прокукуешь!
В подарки домашним везли, конечно же, мед – целый бидон – и вяленого хариуса – такого вкусного, что хотелось облизывать пальцы.
По дороге домой она ему тихо сказала:
– Спасибо тебе, Дим! Никогда и нигде я не была так оглушительно счастлива!
И Дмитрий Андреевич впервые почувствовал себя мужиком! Сильным, смелым, заботливым и… ответственным. За чужую судьбу, например.
Через два месяца после Алтая Ольга поняла, что беременна.
Эту новость она восприняла, мягко говоря, с большим удивлением. И с не меньшим страхом.
Она позвонила Диме домой. Обычно они созванивались по рабочему.
Трубку взяла Галина Степановна. Голос ее был суров.
– Дмитрий отдыхает! – сухо бросила она. – А вы не обратили внимание, который час?
Ольга глянула на часы – было полдесятого вечера.
– Разбудите! – твердо попросила она.
Дима подошел к телефону не скоро. Громко зевая, он недовольно осведомился:
– А что, собственно, случилось? Ты не могла подождать до утра?
– Нет, – ответила Ольга. – Выходит, что не могла.
Она замолчала, словно предчувствуя продолжение разговора.
– И? – раздраженно спросил он.
Ольга выдохнула:
– Я беременна, Дима.
Он долго молчал. А она все еще надеялась. Надеялась на то, что вот сейчас, через минуту, когда он немножечко придет в себя (со сна же человек!), очухается, она услышит его дрожащий от радости голос.
Услышала:
– И что, до утра с этой новостью дожить было нельзя?
Она осторожно положила трубку. От телефона не отходила еще полчаса. Вдруг одумается и перезвонит?
Наивная дура.
Получаса хватило, чтобы все понять.
Наутро она пошла в консультацию и попросила направление на аборт.
Направление дали быстро – незамужняя и «старородящая».
И никаких вопросов. Ни у врачихи, ни у нее.
Больше Дима Колобов ей не звонил.
Да нет, вопросы, конечно, возникли. У нее, в тот же вечер. Подумала со злостью: «И на черта мне этот эпикуреец, маменькин сынок?» Тогда, на Алтае, все было обманом. Миражом. Настоящий Дима Колобов здесь и сейчас, под теплым и уютным крылышком маменьки. И ничего ему не надо, по большому счету. Ни семьи, ни ребенка, ни ее, Ольги Лукониной.
Черт с тобой, толстый инфант! Много чести! Этого ребенка я рожу для себя!
И подниму – не сомневайтесь!
И она порвала направление на аборт.
А смелость ее прошла на следующий день. Дело вовсе не в смелости или трусости – так повернулась жизнь и сложились обстоятельства.
Навалилось опять сразу и по полной – у отца начались неприятности на работе. Какие-то дурацкие проверки по хозяйственной части. И много чего обнаружилось. Например, беззастенчиво-наглое воровство завхоза во время недавнего ремонта двух старых корпусов. И одновременно с ремонтом – строительство дач главврача и этого самого завхоза. Обнаружились недостачи плитки, паркета, дверей и унитазов. А тут еще всплыл факт строительства дачи самого Луконина.
То да се, выезд следственной группы в дачный поселок, актирование и прочая ерунда – ничего, разумеется, не подтвердилось, а мерзостей, слухов и сплетен было предостаточно. В «Труде» вышла разоблачительная статья «Воры в белых халатах». Обвинения в адрес Бориса Луконина не прозвучали, а имя промелькнуло. А кто будет вчитываться и разбираться? Обыватели не будут. А фамилию Луконин запомнят.
В итоге отец свалился со вторым инфарктом. В свою больницу, под обстрел многозначительных взглядов и шушуканий, лечь не захотел. Эля устроила его в Кремлевку. И тут опять ворох сплетен – сам-то в обычной больнице не лечится! Залег по блату на мягкие диваны и усиленную кормежку.
Отец совсем сдал – как-то очень быстро, за пару недель, – превратился в испуганного и слезливого старика.
В Ельце свалилась бабушка Нина – возраст, что поделаешь. От Москвы опять отказалась – болеть будет дома. Слава богу, возле нее крутился «сердешный друг». Но все равно – душа болела и покоя не было.
В ночь Ольга садилась в машину и гнала в Елец – то лекарства, то фрукты.
Елена проводила все дни в больнице у мужа.
Бабка Нина Ольге жаловалась:
– Родная дочь, а приехать не может! Времени не нашла. Вот и подыхаю тут одна, у чужих людей на руках.
И сухонький ее кавалер, Илья Родионыч, мелко кивал плешивой головой и поддакивал:
– Дети, Ниночка, редкие сволочи!
Никаких доводов Нина Ефремовна не принимала. Ольга поняла, что уговаривать и объяснять бесполезно.
Старость – это не только опыт и мудрость. Старость – это еще и обиды, и требования. И эгоизм, и нежелание понять и посочувствовать. И капризы, вечные капризы.
Верно говорят: что стар, что мал.
Обиднее всего был комментарий бабки про отца и его инфаркт:
– Допрыгался!
От возмущения Ольга расплакалась. Как же бабка его ненавидит! Всю жизнь. А главное – за что?
Нина Ефремовна пояснила: жизнь дочери сломал именно он! Лишил профессии, свалил на нее весь быт, Никошу тащила она, Машку-маленькую, его, между прочим, внучку, – тоже. А Гаяне? Кто она Елене? Бывшая жена ее мужа. А кто о ней заботится? Он? Я вас умоляю! Опять она, Елена. И еще этот Сережа…
Короче говоря, бедная дочь, несчастная Елена. А вот чтобы пожалеть эту несчастную дочь, посочувствовать… Войти в ее положение…
Нет. Обиды и обиды. Вот так, никакой последовательности. Заключение – муж важнее матери. С этим Ольга и уехала.
И это еще не все: опять проблемы с Сережей. И какие! Из дома пропала крупная сумма денег. Ольга пытала:
– На что? Ты объясни! И я сама дам тебе денег! Только объясни, на что!
Молчит. Взгляд сквозь нее. Упырь, ей-богу! И это ее родной племянник. Дальше больше – очередная смена школы. С его-то характеристикой! Дошла до завроно – и там скандал. Когда же вы нас оставите в покое! С боем устроила в профтехучилище. Господи! Может, хоть водопроводчик из него получится!
Идя по коридору училища под громкое цыканье и шуточки прыщавых развязных студентов, она внутренне содрогнулась – ну и рожи, прости господи! Ну и публика! Словно только что из колонии для несовершеннолетних!
Отчасти это была правда.
Впрочем, сейчас было не до Сережи. У Машки случился роман. Да ладно бы с ровесником – со вполне половозрелым, тридцатилетним женатым мужиком.
Машка была влюблена до обморока – если он не звонил, к ночи у нее поднималась температура. К телефону она не разрешала подходить никому – тут же выкатывалась в коридор и шумно вздыхала.
Весь день крутилась она возле трубки и смотрела на Ольгу больными глазами.
– Поговори! Хотя бы поговори со мной! Он – необыкновенный! – с придыханием говорила бедная Машка. – Таких нет на всем белом свете!
Ольга присаживалась на край ее кровати и… через минуту засыпала.
Машка обижалась и переставала с ней общаться.
– Никому до меня нет дела! Ни Леночке, ни деду, ни тебе!
К Гаяне, которая теперь полностью была на Машке, та почти не ездила.
Разумеется, Гаяне не роптала. Сидела молча в своих «лесах» и тихо страдала за всех.
Ольга умудрялась ездить и к ней. С Машки взятки гладки: «Мне плохо» – и все.
Молодость эгоистична, что поделать.
А сроки поджимали. На двенадцатой неделе она легла в больницу. Точнее, не легла – «забежала». Врача нашла, разумеется, Эля.
Отлежавшись после экзекуции пару часов, с кровавой пеленкой между ног, она села в машину и поехала домой.
Какой ребенок, господи!
У нее на руках – целый детский сад. Или – психиатрическое отделение. Или – богадельня. Как хотите!
Надо выхаживать отца. Мать совсем валится с ног. Уследить за Сережей. Разобраться с влюбленной и несчастной Машкой. Патронировать Гаяне. И наведываться в Елец, к бабке.
И все это – она.
Потому что больше некому. И потому что она отвечает.
Просто всегда отвечает за всех и за все.
Вот только за себя не получается, как оно обычно и бывает.
Как-то поехала к Эле – забирать остродефицитную черную икру для отца.
Там увидела Эдика, свою, между прочим, первую любовь, так сказать.
Встретила на улице – ни за что бы не узнала в этом мордатом, толстозадом, опухшем и каком-то раскисшем мужике в бархатном халате, из-под которого торчали очень белые и совсем безволосые ноги, тоненького кудрявого и большеглазого мальчика, ее первую детскую любовь.