Екатерина или, как ее в детстве звали, Фике, внимательно впитывала в себя все услышанное, но если кто-то спрашивал ее личное мнение, то обычно растерянно пожимала узкими плечиками, давая понять, что не в курсе происходящего. Но за что она больше всего была благодарна матери, так это за ее умение выбирать и приручать нужных ей мужчин. Она давно поняла, что женщины в этом мире – существа достаточно бесправные и их слово для людей состоятельных и с положением ничего не значит. Женщин раз и навсегда лишили малейшего признака ума, оставив в их полном распоряжении кухню и детскую. Недаром родилась поговорка: «Kinder, Küche, Kirche» – дети, кухня, кирха, насмешливо называемая «три женских К». Им были закрыты любые дороги вне дома. Разве что балы и торжественные приемы. И то под неусыпным надзором сотен завистливых глаз.
Все эти испытания пришлось пройти и ее матери, Иоганне Елизавете, или Лизхен, как ее называл дома муж, отец Фике. Обладая определенной настойчивостью и вкусом, она безошибочно могла определить, кто из прибывших на бал мужчин готов отблагодарить ее ценным подарком за несколько минут счастья, проведенных наедине. В великосветском обществе, где в этом плане царила известная широта нравов, никто не осмелился бы назвать жену прусского генерала женщиной легкого поведения или другим оскорбительным словом. В немецком обществе вполне допускался любой вид заработка, если это совершалось по согласию сторон. И Фике, воспитанной в тех же нравах, не окажись она женой будущего наследника, наверняка пришлось бы прибегать к подобным уловкам для обеспечения собственного благосостояния, поскольку всему свету известна скупость немецких мужей на затраты, касающиеся собственных жен.
Но сейчас, находясь в России, где все обстояло иначе, ей пришлось не то что менять свои взгляды на взаимоотношения между полом мужским и женским, но использовать их интерес к своей особе в несколько ином плане. Ей не нужны были богатые безделушки, которые она могла иметь теперь почти в любом количестве. Ей нужны были преданные люди, что могли бы помочь ей в трудную минуту. А то, что эта минута близка, уж кто-кто, а она понимала хорошо, с каждым днем и часом ощущая приближающуюся угрозу, стоит только ее муженьку взойти на престол.
Потому и вела она себя не просто осторожно, а сверхосторожно, и говорила лишь то, что никоим образом не могло повредить ее престижу, а тем более негативно сказаться на образе будущей Матери Отечества, создаваемом ей, словно умелым скульптором.
В каждом человеке она видела или врага, или союзника. Другие категории людей она не различала. Но не отвергала дружбы ни тех, ни других. С союзниками – про запас, а враги не должны были знать, что они раскрыты. Придет время – и они будут обезврежены. Об этом писали еще в древнеримских трактатах. И великой мудрости в том Екатерина не усматривала.
Но были у нее, как у любой женщины, и кавалеры, с которыми просто приятно было проводить время. И еще не факт, окажутся ли они на ее стороне в нужный день и час; были и женщины, через которых она могла узнать обо всем, что происходило вокруг, где ей лично показываться было неуместно.
Вот и Катюша Воронцова, девушка далеко не глупая, начитанная, с которой было о чем поговорить, кроме светских сплетен и слухов, принадлежала к кругу ближних людей, знала о неких тайнах наследницы престола. Естественно, далеко не обо всех. Кто еще мог сказать об ищущем с ней встречи иностранном дипломате или интересном офицере, проводившем горящим взглядом хорошенькую фигуру наследницы.
Так что школа ее матери, несомненно, пошла ей на пользу. Но у Иоганны Елизаветы не было тех амбиций и возможностей, совершенно неожиданно появившихся у ее дочери. Екатерина Алексеевна определенно знала о своей избранности в этом мире и ждала лишь того часа, когда сможет проявить себя, чтобы потом уже ни о чем не жалеть и никого особо не опасаться.
Чтобы первой придать направление их беседе, Екатерина Алексеевна в комических красках пересказала случай о конфузии, произошедшей с графиней Апраксиной. Катенька буквально покатывалась от смеха, удобно устроившись с ногами на широкой постели жены наследника. Она даже изобразила, как графиня делала недоуменное и растерянное лицо и подставляла филейную часть своего тела под иглу наследницы.
– Неужели у вас, матушка-Катеринушка, мысли не было, что нечаянно можно попасть иголкой сквозь платье в дородную плоть? Я представляю, как бы она взвыла!
Но Екатерина Алексеевна с осуждением глянула на нее и серьезно произнесла, как батюшка на проповеди:
– Грешно смеяться над несчастными людьми. Тебе хорошо известно, что из-за моей неосторожности Степан Федорович сейчас оказался в заключении. И я ничем не могу ему помочь. А если и попытаюсь, то будет еще хуже
– Да, я тоже так считаю, вам не нужно заступаться за него. Иначе точно усмотрят заговор и еще неизвестно что. Наши костоломы только этого и ждут.
– Потому я со всем сочувствием отнеслась к ее горю и проводила с почетом. Предлагала остаться переночевать, но она не послушалась.
– Так значит, это она из Ораниенбаума возвращалась, когда несчастье случилось? – всплеснула руками Воронцова.
– О чем ты говоришь? Какое еще несчастье?
– Вы ничего еще не знаете? Ночью, на подъезде к столице, они попали на плохую дорогу. Темно было, а факел у них или задуло ветром, или возница заснул. И у кареты графини Апраксиной подломилась одна полозина, или как она там называется. И карета завалилась в овраг. С ней еще, говорят, двое горничных сидело в самой карете. Им-то ничего, а вот Аграфена Леонтьевна упала неловко и сломала несколько ребер, ее потом на простых санях везли до дома, потому как сидеть ей было трудно.
– Царица Небесная! – перекрестилась Екатерина Алексеевна. – Что ж ты сразу об этом мне не сообщила? И тут без меня не обошлось. Прости меня, Господи! И помочь ничем не могла, и чуть до гибели почтенную даму не довела. Не зря она у меня на прощание спросила, чем малая печаль от большой отличается… Ой, не зря…
– Это как же? – выказала любопытство Катенька Воронцова.
– Да тебе-то зачем? – отмахнулась от нее Екатерина Алексеевна, занятая своими мыслями. – Тебе не о печалях надо думать, а побыстрее замуж выходить, а то точно не оберешься печалей – и больших и малых.
– Нет, вы скажите. Я не отстану от вас! – смешно сложив губки, запричитала та.
– Есть одно латинское выражение, которое в переводе на русский язык звучит примерно так: малая печаль красноречива, а большая печаль – безмолвна. Вот это я и сказала при прощании мадам Апраксиной.
– А с чего вы именно об этом сказали? Как вы могли знать, что с ней случится?
Екатерине Алексеевне надоело потворствовать любопытству ее любимицы, и она просто отмахнулась от нее рукой, спросила:
– Не знаешь, как чувствует себя графиня? Никто больше не пострадал?
– Вы, матушка-Катеринушка, словно в воду смотрите. Пострадал, но уже потом…
– И кто же это? – Екатерина Алексеевна напряглась от нехорошего предчувствия, подумав, не случилось ли чего с самим Апраксиным.
Но все оказалось много прозаичней. Вернувшись домой, Апраксина приказала высечь своего конюха, что проспал спуск и допустил крушение кареты, что и было сделано с превеликим удовольствием дворовыми мужиками, недолюбливающими того конюха. Тот с горя напился и напал на крещеную калмычку, что жила в доме Апраксиных, хотел снасильничать. Получилось это у него или нет, но девчонка оказалась не так проста и ткнула вилами конюху в лицо, отчего у того вытек глаз и оказалась распорота щека.
Екатерина Алексеевна выслушала нехитрый рассказ и, чуть поморщившись, добавила:
– Видела я этого конюха, рыжую бестию. Все глазищами своими водянистыми за моими девками стрелял, пока коней снаряжал. Моя бы воля, так я бы ему вилами не в глаз, а в другое место ткнула, чтоб отучился на чужое добро зариться. Знаю таких рыжих, самый пакостнейший народ.
– Точно, самые пакостники завсегда рыжие бывают, – поддержала ее Катенька Воронцова, допивая успевший остыть кофе.
…Действительно, несчастья на семейство Апраксиных сыпались, как снег в метельную ночь. Мало того, что Степан Федорович оказался в заточении по ложному обвинению, в чем Аграфена Леонтьевна была абсолютно уверена, и не было силы, кто б ее в противоположном разуверил. А вот теперь она сама едва живая осталась после того, как Никита умудрился свалить карету в неглубокий овражек. И хоть был тот овражек совсем никчемный, а вот ведь как вышло: ударилась чреслами своими о дверцу кареты, да еще обе девки, что с ней ехали, придавили ее, и теперь она только могла пластом лежать на спине и костерить девок и Никитку за страдания свои.
Правда, тот же Никита мигом обернулся, сыскал где-то розвальни – то ли у знакомых, то ли чужих хозяев уговорил, но доставили графинюшку в дом родной, занесли на одеялах и за дохтуром тут же отправили. Тот, оставшись при хозяйке наедине, долго мял да щупал ее так, что она великим криком исходила. И запретил ей с постели вставать пару недель.
– Это как же мне не вставать? – взбеленилась та. – Накладывай повязку, какую прилично, но… чтоб на палку опираясь, а по горнице мне передвигаться возможность была.
Лекаришка хлипкого десятка оказался, как, впрочем, все их немецкое отродье. Спорить не стал, велел холсты тащить покрепче и спеленал барыню, словно дитятю. Но Аграфена Леонтьевна довольной осталась, рассчитала его, как должно, и велела навещать ее и щупать, срастаются ли на ней косточки или что не так пошло.
Пока Аграфена Леонтьевна лечила свои немочи, стало кое-что известно о судьбе ее законного мужа. Новости хоть и не обнадеживали, но и в них можно было усмотреть малую толику перемен к лучшему. Вначале ей сообщила о том жена графа Шувалова – известная всем и каждому Марфа Егоровна, ближняя подруга и наперсница императрицы. И хотя она была собой неказиста, неприметна даже в высоком обществе, но зато форсу могла дать каждому, будь бы граф или падишах турецкий.