Александр Шувалов читал в каком-то трактате, что в европейских странах подобную болезнь называют «пляской святого Витта», но слышал, что она была распространена и в России. Он не знал, насколько она заразна, но на всякий случай инстинктивно отодвинулся на угол стола, что не укрылось от внимательного взгляда Апраксина.
– Я понимаю, батюшка Александр Петрович, служба у тебя строга… Не всякому человеку верить стоит. Но старым-то друзьям мог бы и честь оказать, разобраться во всем, как есть. Или мы с тобой за одним столом не сидели? Не одной государыне служим? Чего же ты от меня, как от чумного, отметаешься? Никто не видит, не слышит, о чем говорим. Не дело так себя вести…
Шувалову было жалко старика, и его бы воля, он тут же написал бы приказ о его освобождении, но там, в Петербурге, были люди, с которыми ему предстояло иметь дело и заниматься общими делами. Далеко не всем понравится, если Апраксин в скором времени объявится в Петербурге и, несомненно, будет принят императрицей, а чего он ей наговорит, то одному Богу известно. Как бы не повернулось все в обратную сторону. Слишком непроста была ситуация, чтобы вот так самостоятельно решать ее. Потому он решил продолжить разговор и выяснить как можно больше из того, что ему следовало знать.
– Да ладно тебе, Степан Федорович, – примирительно сказал он и постучал в дверь, чтобы открыли пошире окно и проветрили комнату, где они находились. – Мое дело, сам говоришь, службу служить, и коль повелела мне государыня узнать все, как есть, с тем и приехал. Я супротив тебя зла не держу, да и с чего ему, злу-то, взяться? Ну, опростоволосился малость, написал не то, что следует, и не тому, кому нужно. Вина не большая в том…
– Знаю я ваши вины, – огрызнулся Апраксин, отчего голова его еще сильнее затряслась и задрожала. – Дело на понюшку, а вы раздуете так, будто там воз был, а потом доказывай, что есть медок, да засечен в медок и добыть его оттудова никак невозможно.
– Итак, продолжим. Вы, Степан Федорович, лишь отвечали на послания наследницы и никаких ей обещаний о ходе воинских баталий не давали? – снова перешел на служебный тон Шувалов.
– Отвечал, не скрываю. Чего мне скрывать, когда со всей почтой и отправлял грамоты ее касательно. И она писала не тайком, а с фельдъегерской почтой. Все чин по чину…
Шувалов снова стукнул в дверь носком сапога, и в комнату заглянул молодой парень, одетый не по-военному, а в кафтан, образец которого был знаком далеко не каждому.
– Доставай прибор, записывать будешь, – приказал ему Шувалов.
– Эх, худы, видать, мои дела, коль в десятый раз показания брать решили, – сокрушенно заявил Апраксин. – Я думал, мне, как человеку заслуженному, на слово поверят, а вы бумажной волокитой занялись. Значит, не скоро выберусь из этого дела… Пошла писать губерния…
Шувалов ничего не возразил, а терпеливо задал все положенные вопросы, хотя такие же вопросы задавали и прежние следователи по делу Апраксина, и вряд ли он мог узнать что новое. Но так требовал регламент, чтобы людей такого ранга допрашивал сам начальник Тайной канцелярии, что ему и приходилось исполнять.
Вернувшись в Петербург, он составил сжатый отчет, где особо отметил, что из показаний Апраксина следовало, что в письмах, посылаемых ему наследницей, неоднократно передавались поклоны от канцлера Александра Петровича Бестужева-Рюмина. А уж выводы на этот счет пусть делают те, кто сие документы будет читать.
Так или иначе, но, имея немалый опыт службы при дворе и вникая в разные скользкого свойства дела, он хорошо понимал: над канцлером давно нависла черная туча недоброжелательства и бесконечно долго висеть она не могла. Гроза должна была начаться рано или поздно, как только лишняя капля переполнит насыщенный влагой воздух и он прольется безудержным ливнем, остановить который будет никому не по силам.
Понимал это и сам Бестужев, поскольку в последние дни чувствовал – крах его близок. И дело даже не в письмах строптивой женушки наследника к Апраксину, в которых, если разобраться, никакой крамолы нет, а сплошное бабье любопытство.
Сложившиеся обстоятельства оказались во сто крат сильней бережно и продуманно выстроенной им системы, где каждый человечек, имеющий доступ ко двору, был им учтен, оценен и любой его поступок канцлер предвидел задолго до того, как тот будет совершен.
Для всех это была «система Петра Великого», в основе чего лежал давний и выгодный обеим сторонам союз с Англией и Австрией. По крайней мере, именно так он объяснял причины своих поступков императрице, растолковывая, почему с иными державами следует дружить, а других и на пушечный выстрел к невским берегам не подпускать. Стоит ли пояснять, что государства те и особливо послы их, прибыв в Петербург, первым делом навещали дом Алексея Петровича, где встречали самый изысканный прием и радушное отношение. Льстил приезжим дипломатам и тот факт, что он представлял им свою жену, Анну Ивановну, немку по происхождению, которая, несмотря на преклонный возраст, следила за собой, выглядела еще вполне привлекательно и могла говорить с гостями на их родном языке.
Но дипломатические персоны являлись к канцлеру не только затем, чтобы выразить свое почтение. В качестве весомых аргументов они оставляли после своего посещения крупные денежные суммы, что тоже не было особой тайной ни для кого из дворцового окружения. Сам же канцлер в ответ на колкие намеки на этот счет гордо отвечал следующее: «Да, не скрою, что тружусь для себя. А кто из людей не делает того? Было бы нелепо утверждать обратное. Но… – тут он обычно брал небольшую паузу, чем, несомненно, заинтриговывал своих слушателей, – в первую очередь ваш покорный слуга трудится для России, в отличие от многих здесь присутствующих, а уж только потом… для себя». Что можно было ответить на столь самоуверенную браваду человека, стоявшего на самых верхах государственной власти? Кто-то восхищался его ответом, но были и такие, кто, усмехаясь, говорил потом полушепотом: «Когда два кармана так близко один к другому расположены, недолго и спутать, в который кладешь, а из коего вынимаешь…»
Казалось бы, явных врагов у столь всемогущего человека быть просто не могло. Но и особых друзей он не имел. При его умении обставлять каждый свой шаг и поступок если не с пышностью, то с государственным размахом, у какого недоброжелателя могла соскочить с языка язвительная фраза: «И чтоб страна наша делала, не будь на службе у ней таких славных и преданных мужей…»
Правда, одного явного врага Алексей Петрович все же умудрился обрести. И в том была не столько его личная вина, сколько стечение трагических обстоятельств, сделавших ту вражду неизбежной. У него был родной брат Михаил Петрович, старший по возрасту и так же, как Бестужев-младший, служивший первые годы своей жизни на дипломатическом поприще. Службу свою начинал он еще при покойном императоре в Лондоне, а после того, как замирились со Швецией, представлял там Россию, а при Елизавете Петровне перекочевал поближе к родной стороне, в Варшаву.
При новой императрице он женился на красавице Анне Гавриловне, урожденной Головкиной, родственнице императора Петра, вдове графа Ягужинского. По недоразумению или легкомыслию та оказалась участницей разговора кого-то из дам своего круга, касающихся Брауншвейгского семейства, где и высказала какое-то свое, не особо обдуманное мнение. Императрица, перед которой всю жизнь стояла тень находящегося в заточении соперника, имевшего гораздо больше прав на трон, нежели она, решила, что зреет заговор. Пострадало несколько дам высшего света, но казнь им заменили ссылкой, а жену Михаила Бестужева высекли публично кнутом, лишили языка и сослали на вечное поселение в Якутск без права на освобождение. Любящий ее муж, не сумевший предпринять каких-либо шагов в пользу своей женушки, отбыл за границу, где обрел место посланника в Берлине. Далеко разнесла их жизнь с бывшей супругой! Впрочем, почему бывшей? Они так и остались мужем и женой, что, впрочем, не помешало Михаилу Бестужеву вскоре утешиться, обретя любовь в лице некой вдовы, обратившей на него свое внимание. А шел ему уже пятьдесят шестой годик!
Вот тут-то и начались для него великие муки и страдания. Жениться не позволял закон и людское мнение, а развести их со страдалицей, находившейся безвылазно в Якутске, могла лишь императрица. Той же было явно не до женитьбы берлинского посланника, и она не спешила облегчить ему скрепление новых любовных уз.
Тогда брат Михаил обратился к брату Алексею. А то как же! Родная кровь, да к тому же младший еще и начальник над старшим братцем, должен приложить старания и хоть чем-то помочь. Увы, оно, как говорится, есть родня, будет и возня. С родней хорошо за свадебным столом сидеть да здравицы сказывать, кто больше. А как до дела коснется, тут у каждого свой счет, на себя зачтенный. Одним словом, то ли не захотел младший Бестужев старшему помочь по-братски, то ли пробовал, да не вышло. Но истолковали все так, будто он специально вредил да ножку ставил братцу, при живой жене неженатым жившему. Тот – в обиду. Обещал рассчитаться при первом случае. Короче говоря, добром все не закончилось, стали они супротив друг друга чужими, словно родней сроду не были.
Тогда, делать нечего, обратился новоявленный жених к их императорскому величеству, мол, так и так, прошу любить и жаловать и разрешить мне венчаться сызнова, поскольку ездить до жены мне весьма затруднительно.
А императрица… какое ей дело до чьей-то жены, когда самой тайно венчаться пришлось, чтобы волнения в государстве не произвести ненароком от действий своих. А Михаил Петрович, тоже не промах, возьми да и обвенчайся с немочкой своей, как то все добрые люди по закону делать изволят. Не тут-то было. В Петербурге узнали и перестали ему важные депеши отправлять, а в Берлине и вовсе на приемы государственные не зовут. Совсем невмоготу стало Бестужеву от любови своей, по закону не освященной.
Тогда он понял, что нужно перед государыней покаяться во всех грехах и просить ее слезно их с безъязыкой женой развести до конца, а дальше как-нибудь и сладится. Написал граф, изложил просьбу свою государыне, как по стандарту дипломатическому делать положено. Молчит государыня! А почему молчит – у нее ведь не спросишь, не постучишь в дверь, голову просунув: «Как там, скоро ли отвечать изволите?»