новать Румянцев-Егерсдорфский, – со смехом предложил Чернышев. – Хотя можно просто Румянцев-Егерский, чтоб понятнее было.
Румянцев не стал отвечать на выпады друга, хотя явно смутился от его острот, но быстро нашел выход из создавшейся ситуации:
– Это я к тому говорю, что меня могли и под суд отдать, сослать в Сибирь, если бы дело не выгорело. Главнокомандующий так мне и сказал потом… Но …
– Tous les moyens sotn bons,[9] – опередил его Чернышев.
– Everybody diligit victoremque[10], – проявил наконец свою образованность Петр Панин, отчего оба его товарища пристально взглянули в его сторону, не ожидая от него чего-то подобного.
– Не возражаю, – демонстративно поклонился Румянцев. – Но я все же о другом. Того, старого главнокомандующего, можно было в чем-то убедить или хотя бы не ждать от него подножки. А вот с этим… – он перешел на шепот. – С этим лично мне общего языка не найти. Он же все сам знает и разумеет, упрям, как сто ослов, и слушать чьих-то подсказок не пожелает…
– Кроме распоряжений от двора, – добавил Чернышев.
– Или своего пастора, который… – начал говорить Панин и осекся.
– Нет, ты уж договаривай, – накинулись на него оба собеседника. – Или ты нам не доверяешь?
– Да вы и сами все знаете, – попробовал отнекиваться тот. – Какой тут секрет? Вся армия знает, кто направил этого пастора к нашему уважаемому Вилли.
– И кто же? – склонился Румянцев к Панину, пристально глядя на него в упор. – Надеюсь, не Господь Бог?
– Любезнейший король Фридрих! – выпалил Панин и вновь потянулся к бутылке, но та оказалась пустой. Он хотел позвать ординарца, но в это время с улицы прозвучал чей-то зычный голос:
– Господ офицеров просят пожаловать на совещание к главнокомандующему!
– Этого нам только не хватало, – заскрежетал зубами Румянцев, но тут же кинулся искать свою треуголку. Поднялись и остальные и как ни в чем не бывало направились к центральной палатке, где располагался Фермор, стараясь шагать ровно и не запнуться за натянутый крепеж стоящих в одном ряду с ними других таких же палаток, где ночевали офицеры русской армии.
После занятия Кенигсберга, а потом и всей прусской земли началось переформирование полков. Чья в том была инициатива и участие, разобраться было невозможно. Бывало, что одна и та же рота за неделю меняла по два, а то и по три полка и из пехотного переходила в полк гренадерский. Там оставляли наиболее рослых и побывавших в деле рядовых, частью унтер- и обер-офицеров по усмотрению начальства, а на другой день перед строем объявляли, что всех, кроме оставленных, переводят в драгунский полк.
Круговерть эта была вызвана нехваткой личного состава, когда после зимнего перехода в лечебницах и лазаретах оказалось до четверти рядовых, а из Петербурга едва ли не каждый день требовали отчеты о доукомплектации полков и батальонов до требуемого уставом количества. Штабные служители, поднаторевшие в делах отчетных, отдавали приказ о переводе какой-то подвернувшейся под горячую руку роты в батальон, где ощущалась заметная нехватка, и тем самым, хотя бы на бумаге, закрывали брешь. Шли разговоры, будто бы из России и Малороссии, с Брянщины и Смоленщины и даже из Сибири направляются в Пруссию резервные рекрутские полки, после чего в армии установится требуемый порядок в комплектации абсолютно всех воинских частей. Но опытные генералы знали цену тем обещаниям и потому особо не возражали переброске солдатских рот из одного подразделения в другое.
Даже подковырка такая сложилась между ними, когда собирались утром к завтраку: «Сколько у тебя, Алексей Аркадьевич, за ночь новых молодцов родилось?»
«Бери выше, аж пять новых рот прислали, Семен Платонович», – охотно отвечал тот с дружеской улыбкой.
«Только вот долго ли потянут, знать того не могу. Может, к вечеру новую бумагу пришлют с приказом отформировать их к тебе в полк».
Офицеры давно привыкли к нерасторопности и головотяпству штабных вершителей судеб, а потому почти не обращали никакого внимания на их ухищрения по переукомплектации. Их не особо смущала нехватка наличного состава в частях, потому как случись вдруг завтра чудо, и пришлют нужное количество рекрутов, то вряд ли это скажется на исходе предстоящих сражений. Мало того, что новичков следует поставить на довольствие, о чем меньше всего заботились штабные стратеги, их требовалось научить ходить в строю, исполнять общий маневр, не бояться смерти. А самое главное, чему научить невозможно, а с чем рождается настоящий воин – безразличие к смерти. Уж им ли, генералам, не знать: от солдата на поле боя ничего не зависит. Приказали стоять под ядрами – стой. Приказали бежать вперед – беги. Стрелять – стреляй. Но именно от солдата в конечном итоге зависел исход сражения, потому как оробей он, кинься к кусты, спасая свою голову, а за ним следом остальные, и все, не удержать их, никакие угрозы не помогут. Потому оставалась единственная вера в Спасителя и Его заступничество, ведущее к победе.
Не потому ли русские генералы при развернутых знаменах шли впереди колеблющихся полков, поскольку знали: только так они могут увлечь их за собой и выиграть сражение. Поэтому редко можно было встретить среди офицеров, да и самых верхних чинов счастливчика, прожившего более четырех десятков лет. Мертвые сраму не имут, как сказал кто-то из доблестных русских воинов. Лучше быть с почетом похороненным, чем всю жизнь носить несмываемое пятно труса.
Несколько раз вместе со всеми переходил из одного полка в другой и Василий Мирович. Сибирский полк, в котором он ранее состоял, расформировали, часть отправили в тыл на разные службы, а вместо него появился драгунский кирасирский Тобольский полк, куда он вместе со своим батальоном после долгих мытарств и был переведен. Начальником полка числился Петр Панин, а их батальоном командовал все тот же майор Княжнин. Но самое главное – в одной из рот он отыскал все такого же серьезного Тахира, а вместе с ним несли службу и его старые знакомые Фока и Федор Пермяк. Увидев его, они вытянулись по всей форме и дружно отрапортовали, кто они такие и в какой роте служат.
– Рад, весьма рад, – не зная, как с ними разговаривать в непривычной обстановке, выдавил из себя несколько слов Мирович. – Как служится? Давненько не видались…
– Так слух прошел, что ваше высокоблагородь в столицу перевели, – подал голос Федор Пермяк. – Мы еще и говорим, значит, заслужил их высокоблагородь, коль на самый верх взяли.
– Мы же помним, как вместе под Егерсдорфом стояли. Непростое сражение было, ой, лихое дело, – присоединился к нему Фока. – А вы там молодцом держались, за других голову не прятали.
– Не то что немчура продажная… – вырвалось у Федора, и он, осознав, что сказал лишнего, испуганно покрутил своей кудлатой головой по сторонам, не услышал ли кто. Потом испытующе посмотрел на Мировича и тихо проговорил: – Вы уж извиняйте, ваше высокоблагородь, не то сказал…
– Меня можешь не опасаться, но сам знаешь, за такие слова что может быть. Поостерегся бы.
– А вы тоже к нам на службу или так, по случаю наведались? – поинтересовался более сдержанный Фока, чтоб сменить тему.
– В вашем батальоне, а куда назначат, пока не знаю.
– Тахирку-то видели? Он тоже теперь драгуном служить будет при своих кривых ногах, – захохотал Федька Пермяк.
– Да он на коне получше твоего держится, – урезонил его Фока, – неча зря наговаривать на парня. А как он стреляет, то сам знаешь.
– Знаю, знаю, – согласился Федор. – Уж лучше рядом с калмыком или кто он там есть служить, чем с немцем.
Мирович не стал дослушивать их спор и, козырнув, отправился к себе. Но едва он сделал несколько шагов, как был неприятно удивлен, когда навстречу ему попался его бывший начальник, поручик Алексей Павлович Трусов. К удивлению Василия, вид у того был жалкий и болезненный. Он держался обеими руками за живот, и искаженное страданиями его лицо говорило о том, что Мирович встретился с ним не в самый благоприятный момент его жизни.
– Здравия желаю, господин прапорщик, – проговорил он. На что услышал в ответ:
– Издеваешься, да? Какого же ты здравия мне желаешь, коль я не знаю, доживу ли до вечера.
– Чем могу помочь?
– С глаз моих сгинь, лучшую помощь окажешь, – скрипя зубами и тяжело дыша, проговорил тот, но потом спохватился и почти жалобно попросил: – Отведи меня к лекарю, сил моих нет, а еще лучше ко мне его направь.
– Куда прикажете? – поинтересовался Мирович. – К вам в палатку? Или еще куда?
– На кладбище, – рявкнул тот. – Если дальше так рассусоливать будешь, то точно на кладбище окажусь.
– Да что случилось, Алексей Павлович? Лекарь первым делом спросит о том. А мне что отвечать?
– Отвечай, чего хочешь. Накормил меня повар новый, из немцев треклятых. Два дня как на кухню принял, сготовил что-то вкусное и донельзя ядовитое. Другим ничего, а меня вот скрутило. Уж я его, бестию, разыщу, коль жив останусь. Ну, чего стоишь, словно идол на обрыве? Дуй за лекарем и без него не возвращайся, а то и тебе перепадет на орехи…
Мирович вернулся с лекарем, прихватившим для верности огромный клистир, а рядовой в сером халате нес следом за ним воду розоватового цвета в глиняном кувшине. Когда они зашли внутрь, Трусов катался по полу внутри палатки, проклиная на все лады и немецкого повара, и лекарей, что сговорились отправить его на тот свет, а потому не спешат явиться для его спасения.
Лекарь, судя по его плохому знанию русского языка, оказался тоже из немцев, но действовал весьма проворно и расторопно, не воспринимая ругательства и угрозы больного. Он приказал Мировичу держать руки поручика, а сам с помощью солдата содрал с того штаны, велел положить Трусова животом на кровать и ловко воткнул кончик своего инструмента тому между ягодицами, подняв кожаный мешок с жидкостью на уровень своего плеча. Внутри поручика все заклокотало, он ойкнул и тут же умолк, а потом начал сучить ногами, словно маленький капризный ребенок.