– Отпустите меня, изверги! – заверещал он истошно.
Но доктор стоял неподвижно и что-то отсчитывал, то сжимая, то разжимая кисть левой руки, в которой был зажат мешок, постепенно уменьшавшийся в объеме.
– Убью! На дуэль вызову! Всех до единого! – продолжал неистовствовать Трусов. Но Мирович и рядовой крепко удерживали его, не давая подняться с постели.
Наконец лекарь твердо проговорил:
– Карошь! Отпу-ссс-кай… – после чего Мирович и помощник лекаря отскочили в сторону, а Трусов свечкой взвился вверх. Он хотел было стремглав выскочить из палатки, но запутался в спущенных рейтузах, повалился наземь и, извиваясь, змеей пополз наружу.
– Карашо, все будеть карашо, – сказал лекарь и извлек из своего кармана маленькую курительную трубочку, засунул ее в рот, даже не удосужившись сполоснуть руки, и начал ее посасывать, ни на кого не глядя.
Мировичу от этого стало окончательно противно, и он вышел из палатки, надеясь, что лекарь со своим помощником обойдутся без его услуг.
– Век не забуду, – услышал он сзади себя, когда обходил палатку, чтоб пройти по центральному проходу между полинялых на солнце пирамидок. Он понял, что это поручик Трусов подал голос, а значит, пока жив. Только было непонятно, благодарил он этой фразой своего спасителя или в ней содержалась угроза за те унижения, что он испытал.
«А мне наплевать, что он там бормочет. Не будет жадничать и жрать чего попало, – думал Мирович, вышагивая без оглядки, торопясь узнать у своего начальства распорядок на завтрашний день. – Уж лучше от пули умереть, чем от поноса, – улыбнулся он сам себе, вспоминая искаженное болью лицо прапорщика Трусова, с которым у него отношения так и не сложились, а теперь, видать, их дорожки разойдутся окончательно. – Только бы под его начало не попасть, а то ведь заест, как волк овцу. Э… нет, не получится, – вновь улыбнулся он сам себе. – Если его брюхо немецкой пищи не выдержало и он едва не помер, то мной он уж точно подавится…»
В роте Мировича тоже был ощутимый недокомплет. Из полутора сотен человек вместе с прислугой, больными и необученными насчитывалась едва ли сотня приличных бойцов[11]. А если учесть, что сносно держаться в седле могла лишь половина из них, то картина выглядела и вовсе удручающей.
Ежедневные учения, конечно, помогли как-то выправить положение, но как они покажут себя в деле, то было никому неизвестно. Ротой командовал тот же майор Аверьян Антонович Княжнин, а замещал его вместо сбежавшего к немцам Лагарпа капитан той же породы Карл Штофенберг. При этом он требовал, чтобы офицеры при общении с ним обязательно именовали его «фон Штофенберг», за что мигом получил прозвание Фонштофа, которое, впрочем, при нем произносить вслух опасались. Был он, как и большинство немцев, белобрыс, широколиц, с розовыми пятнами на лице, что говорило о его частом пребывании на открытом воздухе. В отличие от своего предшественника, он довольно сносно говорил по-русски и даже умел выражаться по-матерному, чем в первое время приводил в полное изумление рядовой состав. Впрочем, до высокоискусных коренных русаков в этом роде общения ему было столь же далеко, как едва явившемуся на луг бычку-первогодке до матерого бугая.
Но вряд ли «фон-капитан», как его меж собой именовал рядовой состав, подозревал о всех сложностях и великой силе русского площадного языка. Чаще всего он довольно однозначно повторял в адрес провинившегося: «курва, «шалава», «шельма» или «каналья». Но уж если он был очень недоволен кем-то из рядовых, то переходил на родную речь и из него так и сыпались незнакомые русскому уху словечки: «мист», «шайсе», «пиммель». Удивительно, но самое известное ругательство из немецких уст, швайн (свинья), Фонштоф не произнес ни разу, по крайней мере в присутствии Мировича. Может быть, знал о его расхожести и что солдаты наверняка поймут смысл сказанного. А может, ему просто хотелось уколоть побольнее, чтобы русские мужики, не поняв, о чем идет речь, мучились еще больше.
Иной солдат, впервые услышавший такие заковыристые словечки, не знал, как на них реагировать: некоторые растерянно улыбались, другие морщились, а третьи, зло щурясь и отойдя на почтительное расстояние от Фонштофа, цедили сквозь зубы: «Погоди, баталия начнется, мы поглядим, как ты у нас петухом запоешь, если тебе в зад русский штык на четверть войдет…»
Сам Мирович на правах побывавшего в сражении человека и получившего свой чин не зазря, был встречен ровесниками своими по роте, такими же подпоручиками и поручиками, если не с подобострастием, то с уважением. Некоторые даже обращались к нему по отчеству, спрашивали совета. В палатке с ним поселились Павел Ланской, Варлаам Косовский, ужасно стеснявшийся своего церковного имени, и Аркадий Раевский. Все они в разное время закончили, как и он, Сухопутный шляхетский корпус и в боях пока что не участвовали, но горазды были выдвигать собственные виды на схватку с неприятелем.
Вечером, после отбоя, лежа на своих местах, негромко выспрашивали Василия, чем сильны пруссаки и как нужно держаться в строю, если те по своей всем известной излюбленной тактике начнут свою «косую атаку».
– Да никакая она не «косая», – степенно отвечал Мирович, – а обычный немецкий клин. Только бьют они не в центр, а во фланг, где сомкнуты меж собой разные полки.
– Так откуда им это известно? – интересовался Павел Ланской. – Издали того не увидать, а ошибись они чуть, и все дело насмарку.
– Разведку шлют заранее или от перебежчиков узнают, – высказал предположение Варлаам Косовский.
– А что, много перебегают к ним? – спросил самый тихий и редко подающий свой голос Аркадий Раевский, принадлежавший к известному военному семейству, чьи предки служили чуть ли не при Дмитрии Донском. Но по его виду трудно было определить, что он вышел из военной семьи, поскольку вел себя скромно и даже застенчиво, словно боялся, что его кто-то одернет за неосторожно сказанное слово.
– По-разному, – неопределенно отозвался Василий. – В первую очередь стараются к пруссакам уйти те, кто из здешних краев на службу призван. Оно и понятно: тут у них и родня, и дома, и имения. Да и у Фридриха на службе много набрано из местных жителей. Так что они как бы к своим бегут…
– А наши, из русских, бегут? – хотел узнать досконально положение дел Ланской. – Им туда вроде как совсем не с руки.
– Бегут те, кого поймали на грабежах, но не казнили, а чином понизили, сквозь строй прогнали. Или начальство замордовало вконец. Но не все, понятно дело. Те бегут, но и там, говорят, долго не задерживаются…
– Куда же они деваются? – удивился Косовский.
– Да кто куда. Европа рядом, Малороссия опять же под боком. Ежели повезет, то как тот колобок: и от дедки ушел, и от бабки ушел…
– Я бы таких для острастки других перед строем на деревьях вешал, – горячился Ланской. – Он же, поди, присягу давал, с остальными из одного котла щи хлебал.
– И что с того? – спросил Раевский. – Мой дед три раза присягу давал и все разным императорам. Выходит, после восшествия другого он ту старую присягу нарушал? Или должен был умереть вслед за первым?
– Ну, ты, Аркадий, не за ту вожжу потянул, – не согласился с ним Ланской. – Там совсем другое дело, а тут – предательство, как ни крути…
– Чего в столице о войне нашей говорят? – поинтересовался Мирович, стараясь увести сослуживцев от споров такого рода, которые могут плохо закончиться для всех присутствующих.
– Не знаю, что в Петербурге говорят, а вот у нас в Киеве считают, будто бы ни к чему мы в нее ввязались. Для России она ничего не прибавит, – ответил Аркадий Косовский.
– Так вы, значит, с Малороссии? – приподнялся на своей лежанке Мирович и весь напрягся. – А Полтава далеко от Киева?
– Да нет, не очень, – с удивлением ответил Аркадий. – А кто у вас там? Родственники или просто интересуетесь?
Мирович не знал, что ответить. Ему не хотелось при молодых людях рассказывать об истории своей семьи, о том, как он очутился в Сибири, как и на ком женился и что не так давно он отправил жену и сына на Полтавщину. Поэтому он, словно только сейчас вспомнил о начале разговора, заговорил быстро и без остановок:
– Вы о пруссаках спрашивали, как они воюют. Так я скажу – с умом воюют, по стратегии и, не зная брода, не суются в воду, как у нас случается…
В палатке совсем стемнело, и он не разобрал, кто поддержал его, тихо сказав:
– Да уж, нашему брату и море по колено кажется, пока тонуть не начнет, а потом спохватится, да уже поздно.
– Перво-наперво они разведку высылают, слабые места выискивают: то там ударят, то в иное место саданут, а как увидят, что дрогнули ряды, то мигом туда всем скопом наваливаются и прорывают строй, высоты занимают, пушки туда перевозят и начинают садить так, что чертям тошно становится. А уж когда пехота дрогнет, побежит, тут, откуда ни возьмись, кавалерия выскакивает и пошла пластать, только головы славянские на землю летят. Есть у них там один такой, Зейдлиц звать. Он у пруссаков кавалерией заправляет, и весьма успешно, я вам доложу. Бесстрашный генерал и всегда впереди на вороном коне летит, один десятерых стоит. Знает, когда ударить побольнее, чтоб сумятицу в рядах навести. Ему сам черт не брат, смерти словно не боится. При Егерсдорфе под ним будто бы трех коней убили наповал ядрами, а у него ни царапины…
– Быть такого не может, – тихо проговорил Раевский. – Заговоренный он, что ли? Или впрямь с чертом дружит, спаси, Господи, и помилуй…
Все притихли от этих его слов, словно сами были свидетелями разгрома русских порядков.
– Как же тогда под Гросс-Егерсдорфом удержались? И даже отбросили пруссаков? – осторожно продолжил Раевский. – Я слышал, что генерал Раевский показал себя и опрокинул их ряды. Только вот Апраксин не стал развивать успех, а отошел обратно к границе. А то можно было враз с пруссаками покончить.
– Ага, покончишь с ним, когда он на своей земле и командует сам король, известный стратег и великий пройдоха, – высказал свою точку зрения Ланской.