Дорога на Лос-Анжелес — страница 13 из 30

– Очень смешно, – сказал я. – Сальный мексиканский балаган.

Я ненавидел его так, что меня тошнило. Я их всех ненавидел, и одежду на них, и всё в них я ненавидел. Мы работали до шести часов. Коротышка Нэйлор в цех весь день не заглядывал. Когда прозвучал свисток, парни побросали всё, что держали в руках, и ринулись с настила. Я задержался на несколько минут, подбирая скатившиеся на пол банки. Я надеялся, что вот в эту минуту появится Коротышка. Так я трудился минут десять, но никто не пришел на меня посмотреть, и я в отвращении снова разбросал все банки по полу.

Одиннадцать

В четверть седьмого я уже шел домой. Солнце заваливалось за большие склады в доках, и по земле протянулись длинные тени. Что за день! Дьявольский день просто! Я шел, беседуя о нем сам с собой, обсуждая его со всех сторон. Я всегда так делал: разговаривал с собой громким тяжелым шепотом. Обычно бывало весело, потому что у меня на все находились правильные ответы. Но не в тот вечер. Я ненавидел болботание, клокотавшее у меня во рту. Будто загнанный в ловушку шмель гудит. Та часть меня, что обычно давала ответы на мои вопросы, беспрестанно повторяла: Во псих! Врун чокнутый! Дурак! Осел! Что, раз в

жизни правду сказать слабо?? Сам же во всем виноват, поэтому хватит сваливать вину на других.

Я пересек школьный двор. Возле железной ограды сама по себе росла пальма. У корней землю недавно вскопали, и сейчас там росло молоденькое деревце, которого я раньше не видел. Я остановился на него посмотреть. Рядом торчала бронзовая табличка: «Посажено учениками Баннингской Средней Школы на Мамин День».

Я сжал пальцами веточку, и мы с деревом пожали друг другу руки.

– Привет, – сказал я. – Тебя тут раньше не было, но как по-твоему – кто в этом виноват?

Маленькое деревце, ростом с меня и не старше годика. Ответило оно милым поплюхиванием толстых листьев.

– Женщины, – произнес я. – Думаешь, они имеют к этому отношение?

От деревца не донеслось ни слова.

– Да. Виноваты в этом женщины. Они поработили мой разум. Они одни в ответе за то, что со мною сегодня произошло.

Деревце слегка качнулось.

– Всех женщин давно пора изничтожить. Положительно изничтожить всех до единой. Я должен навсегда выкинуть их из головы. Они, и только они, сделали меня тем, чем являюсь я сегодня.

Сегодня вечером все женщины умрут. Пробил решительный час. Время пришло. Моя судьба ясна передо мною. Смерть, смерть, смерть всем женщинам сегодня. Я сказал.

Я снова пожал деревцу руку и перешел через дорогу. Со мною вместе путешествовала рыбная вонь – тень невидимая, но обоняемая. Она плелась за мною вверх по лестнице. Едва я зашел в квартиру, вонь расползлась по всем углам. Стрелой долетела она до ноздрей Моны. Та вышла из спальни с пилочкой для ногтей, вопросительно глядя на меня.

– Ф-фу-у! – сказала она. – А это еще что такое?

– Это я. Это запах честного труда. И что с того? Она зажала нос платком.

Я сказал:

– Вероятно, он слишком груб для ноздрей святоши.

Мать была в кухне. Услышала голоса. Дверь распахнулась, и мать вошла в комнату. Вонь кинулась на нее, двинула ее по лицу, как лимонный тортик в двухактных водевилях. Мать остановилась как вкопанная. Нюхнула воздух, и лицо ее сжалось. Она попятилась.

– Только понюхай его! – сказала Мона.

– Мне показалось, чем-то пахнет! – вымолвила мать.

– Мной. Честным трудом. Это запах мужчины. Не для неженок и дилетантов. Это рыба.

– Отвратительно, – сказала Мона.

– Ерунда, – ответил я. – Кто ты такая, чтобы критиковать этот запах? Ты – монахиня. Женщина. Простая баба. И даже не баба, потому что монахиня. Ты лишь полбабы.

– Артуро, – сказала мать. – Давай не будем так разговаривать.

– Монахине должен нравиться запах рыбы.

– Естественно. Я тебе об этом последние полчаса и твержу.

Руки матери взметнулись к потолку, пальцы задрожали. У нее этот жест всегда предшествовал слезам. Голос ее треснул, не выдержав, и слезы прорвались наружу.

– Слава Богу! О, слава Богу!

– Можно подумать, он имеет к этому отношение. Я сам себе эту работу нашел. Я атеист. Я отвергаю гипотезу Бога.

Мона фыркнула.

– Эк разговорился! Да ты б себе работу не нашел, если б тебе жизнь свою спасать пришлось. Тебе ее дядя Фрэнк выбил.

– Это ложь, грязная ложь. Я изорвал записку дяди Фрэнка.

– Ну еще бы.

– Мне наплевать, веришь ты или нет. Кто бы ни ссылался на Непорочное Зачатие и Воскрешение, он – обычный олух, и все верования его – под сомнением.

Молчание.

– Я теперь рабочий, – сказал я. – Принадлежу пролетариату. Я рабочий писатель.

Мона улыбнулась.

– Если б ты был просто писателем, от тебя бы пахло гораздо лучше.

– Я люблю этот запах, – сказал я ей. – Я люблю каждую его коннотацию и каждую рамификацию; каждая его вариация и каждая коннотация зачаровывают меня. Я принадлежу народу.

Она надула губы:

– Мамма, ты только послушай его! Употребляет слова, а сам не знает, что они значат!

Такого замечания стерпеть я не мог. Оно прожгло меня до самой сердцевины. Она могла высмеивать мои верования и преследовать меня за мою философию – я бы и слова не сказал. Но никто никогда не посмеет смеяться над моим языком. Я подскочил к ней через всю комнату.

– Не смей меня оскорблять! Я много чепухи и ерунды могу от тебя вытерпеть, но во имя Иеговы, которому ты поклоняешься, не смей меня оскорблять! – Я потряс кулаком у нее перед носом и надвинулся на нее грудью: – Я могу вытерпеть много твоих имбецильностей, но во имя твоего монструозного Яхве, ханжеская ты монахиня языческого богопоклонничества никчемной мерзости земной, не оскорбляй меня! Я возражаю. Я возражаю этому эмфатически!

Она вздернула подбородок и оттолкнула меня кончиками пальцев.

– Уйди, пожалуйста. Сперва вымойся. От тебя дурно пахнет.

Я замахнулся на нее и костяшками пальцев задел ее щеку. Она стиснула зубы и затопала на меня ногами.

– Дурак! Дурак!

Мать вечно опаздывала. Она встала между нами.

– Ну, ну! В чем дело?

Я подтянул штаны и скривился в сторону Моны.

– Мне уже давно пора ужинать. Вот в чем дело. Коль скоро я содержу двух паразитических женщин, я, наверное, имею право хоть иногда что-нибудь поесть.

Я содрал с себя вонючую рубашку и швырнул ее в кресло в углу. Мона подхватила ее, поднесла к окну, открыла его и выкинула рубашку на улицу. Затем развернулась: мол, попробуй теперь что-нибудь сделать. Я не сказал ни слова, лишь холодно взглянул на нее, чтобы она осознала всю глубину моего презрения. Мать моя стояла ошеломленная, совершенно не понимая, что происходит; и за миллион лет ей бы в голову не пришло выбрасывать рубашку просто потому, что она воняет. Без единого слова я выбежал наружу и обогнул дом. Рубашка свисала с финиковой пальмы под нашим окном. Я надел ее и вернулся в квартиру. Остановился там же, где стоял раньше. Сложил на груди руки и позволил презрению свободно хлынуть с моей физиономии.

– Ну, – сказал я. – Попробуй еще разок. Чего ждешь?

– Дурак ты! – ответила Мона. – Дядя Фрэнк прав. Ты чокнутый.

– Хо. Этот! Этот осел, этот Бубус Американус! Мать пришла в ужас. Всякий раз, когда я говорил

что-то непонятное, она считала, что это имеет отношение к сексу или голым женщинам.

– Артуро! Подумать только! Твой родной дядя!

– Дядя или не дядя, я положительно отказываюсь брать свое обвинение назад. Он – Бубус Американус отныне и навсегда.

– Но он же твой родной дядя! Твоя плоть и кровь!

– Отношение мое неизменно. Обвинения остаются в силе.

Ужин накрыли в углу кухни. Мыться я не стал. Слишком проголодался. Я вошел и сел. Мать принесла мне чистое полотенце. Сказала, что мне следует вымыться. Я взял полотенце и положил рядом. Неохотно появилась Мона. Тоже села и попыталась вытерпеть меня на близком расстоянии. Она расстелила салфетку, и мать принесла ей тарелку супа. Но для Моны вонь оказалась чересчур. От вида супа ее замутило. Она схватилась за живот, отшвырнула салфетку и выбежала из-за стола.

– Не могу. Не могу, и всё!

– Ха! Слабаки. Бабы. Несите еду!

Затем вышла мать. Я ел в одиночестве. Доев, я закурил и откинулся на спинку стула, чтобы немного подумать о женщинах. Следовало найти лучший из всех возможных способов их уничтожить. Сомнений нет: с ними надо кончать. Я мог их сжечь, разрезать на кусочки или утопить. В конце концов, я решил, что утопить – лучше всего. Сделать это я мог с удобством, принимая ванну сам. А потом выкину останки в канализацию. И они потекут к морю, туда, где лежат мертвые крабы. Души мертвых женщин будут беседовать с душами мертвых крабов, и говорить они будут только обо мне. Слава моя упрочится. Крабы и женщины придут к одному неизбежному заключению: я – воплощенный ужас, Черный Убийца Тихоокеанского Побережья, однако ужас, почитаемый всеми, и крабами, и женщинами; жестокий герой, но герой тем не менее.

Двенадцать

После ужина я пустил в ванну воду. Еда меня удовлетворила, и я пребывал в прекрасном для казни настроении. Теплая вода сделает ее занимательнее. Пока наполнялась ванна, я вошел к себе в кабинет и заперся. Зажег свечу и поднял коробку, что скрывала моих женщин. Вот они лежат, сбившись вместе, все мои женщины, мои фаворитки, тридцать женщин, выбранных из художественных журналов, женщин не реальных, но все равно недурственных, женщин, принадлежащих мне больше, чем когда-либо станет принадлежать какая-нибудь настоящая женщина. Я свернул их и засунул под рубашку. Я вынужден пойти на это. Мона с матерью сидели в гостиной, и, чтобы попасть в ванную, нужно пройти мимо них.

Итак, это конец! Сама судьба привела меня к этому! Подумать только! Я оглядел чулан и попытался вызвать в себе что-нибудь сентиментальное. Однако большой грусти не было: мне слишком хотелось приступить к казни. Но единственно дабы соблюсти формальности, я немного постоял, в знак прощания склонив голову. Потом задул свечу и шагнул в гостиную. Дверь за собой я оставил открытой. Впервые в жизни я ее не закрыл. В гостиной Мона что-то шила. Я прошел по ковру, и рубашка у меня на животе слегка топорщилась. Мона подняла голову и увидела открытую дверь. Это ее очень уд