Минск. Академия
На Ленинском проспекте я встретил своего однокурсника Валеру.
– Как жизнь?
– Нормально.
– Где работаешь?
– В Крайске.
– У нас в Институте языкознания объявлен конкурс на замещение вакантной должности младшего научного сотрудника. Пойдём к директору.
Директор принял меня благосклонно, расспросил о житье-бытье, поинтересовался планами на будущее.
– Я бы вас взял, – махнул он пустым рукавом, у него не было по локоть одной руки, – но вы как молодой специалист должны отработать по месту распределения ещё два года. Вот если бы вас отпустили из Крайска официально…
Я позвонил отцу.
– Отпустят, – уверенно сказал он, выслушав меня.
– Да ты что! – вздохнул я. – Учителей не хватает.
– Я говорю, отпустят. Помнишь Лубенецкого из Ганцевич?
– Помню.
– Он тебе поможет. Запиши номер телефона и позвони ему завтра.
Самого Лубенецкого я не знал, но слышал о нём много. Мы тогда жили в Ганцевичах, отец работал бухгалтером в колхозе, а я ещё и в школу не ходил, бегал босиком по пыльным улицам, купался в речке, зимой катался на «снегурках» на пруду, который был в дальнем конце нашего сада. Проблемы взрослых в то золотое время были для меня смешны и ничтожны.
А вот у отца они возникли, и немалые. Во время предвыборной кампании он, молодой член партии, выступил на собрании в колхозе против кандидатуры, утверждённой райкомом, и её с треском провалили на выборах. Для тех времён это было событие, сравнимое с концом света. Бухгалтер против райкома?! Отца с не меньшим треском выкинули из партии.
– И что ты на него взъелся? – допытывался я, повзрослев.
– На кого?
– На райкомовского кандидата?
– А я его и не знал, – пожал плечами отец. – Прислали из района какого-то шмендрика и велели за него голосовать. А у нас свой кандидат. Инструктор райкома вызвал меня к себе и начал орать. А я ему говорю: «Да пошёл ты!..»
– Так прямо и сказал?
– Ещё хуже! И по-русски послал, и по-польски, по-немецки тоже добавил. Короче, на бюро райкома исключили за несогласие с линией партии.
– И что дальше?
– Десять лет бился, чтобы восстановили, – вздохнул отец. – Исключало бюро райкома, а восстанавливало бюро ЦК. Чувствуешь разницу? Стена! А я всё равно её пробил.
Лубенецкий и был тем инструктором, который исключал отца из партии. Теперь он работал инспектором ЦК, и отец был уверен, что он мне поможет. Я в это нисколько не верил, но на следующий день позвонил в ЦК.
– Костин сын? – услышал я глуховатый голос. – Заходи в двенадцать часов, пропуск будет заказан. Паспорт не забудь…
ЦК партии я посетил в первый раз, он же был и последний. Ковровые дорожки, широкие марши лестниц, обилие плотно закрытых дверей и почти полное отсутствие людей в коридорах произвели на меня сильное впечатление. Я попал в настоящую обитель власти, в которой таким, как я, делать было нечего.
Я робко постучал в дверь, номер которой был указан в пропуске.
– Заходи, – услышал я.
Лубенецкий был невысокого роста, в очках, в левой руке дымилась сигарета.
– Как отец? – спросил он, оглядывая меня.
– Работает в автоколонне в Речице.
– Бухгалтером?
– Главным.
– Воюет?
– Уже меньше.
– Хорошее было время, – посмотрел в окно Лубенецкий. – Не знаю, как он, а я зря уехал из Ганцевич.
– Отец тоже жалеет.
– Болеет?
– Печень.
– У всех у нас печень, – вздохнул он. – Ну, рассказывай, что у тебя.
Я коротко изложил свою историю.
– Сколько тебе осталось?
– Два года.
– Ну и доработал бы.
– Хочу в Академию…
Лубенецкий побарабанил пальцами по столу.
– Ладно, должок я Косте верну, – но ты тоже когда-нибудь пожалеешь, что уехал из Крайска.
Я неопределённо пожал плечами. Мне казалось, что этот день я буду праздновать наравне с седьмым ноября и первым мая.
Лубенецкий сдержал обещание: в отделе образования мне выдали бумагу, в которой было сказано, что отныне я волен устраиваться на работу по собственному усмотрению.
И я стал работать в Академии наук, а точнее, в мемориальном кабинете бывшего вице-президента Академии Якуба Коласа. Вместе с десятком девиц разного возраста и калибра я расписывал карточки для десятитомного собрания сочинений дядьки Якуба. Кабинет был огромен. В одной его части стояли стол и два чёрных кожаных кресла, отгороженные канатом на подставках, в другой располагались мы. Точное количество девушек, работавших в нашем секторе, не знал и заведующий Николай Васильевич. Одни уходили в декрет, другие из него выходили, третьи поступали в институт, четвёртые его заканчивали, и я в этом малиннике растерялся.
Как и в Крайске, мне нравились практически все из окружающих меня юных особ, но следовало всё же определиться, которая больше. Кроме того, я хорошо помнил одну из ганцевичских поговорок: «Попал в вороны, кричи как оны». Предположим, изранив руки, я срываю одну из этих благоухающих роз. Но что дальше? Ты защищаешь диссертацию, становишься отцом семейства, годам к сорока получаешь квартиру – раньше в нашем институте их не давали, – беседуешь с коллегами о статьях, симпозиумах и прибавке к жалованью, ожидающейся, возможно, в будущем году. И розарий, в котором ты находился, приобретал другой вид. Став обладателем одной из роз, ты лишался возможности нюхать другие… Так во имя чего ты жертвуешь своей драгоценной жизнью?
Но подобные мысли меня посещали редко. Молодёжь – она всегда молодёжь, в том числе и в мемориальном кабинете с громадными креслами. Постепенно образовалась компания из троих девок и меня, и мы, закрывшись после работы на ключ, отмечали не только праздники, но и конец рабочего дня.
Однажды в дверь громко постучали. Мы переглянулись. Девчата быстро смели со стола нехитрую закуску, рассовали по сумкам пустые бутылки. Я пошёл открывать дверь. Но легко сказать – открывать. Дверь была старинная, и врезанный в неё замок открывался по настроению. Сегодня он забастовал напрочь. Сколько я ни ковырялся в скважине здоровенным ключом, замок меня в упор не видел. Я уж узнал доносившиеся из-за двери голоса директора, Николая Васильевича, учёного секретаря института…
«Проверка, – толпились в голове сумбурные мысли, – хорошо, я с тремя девицами… а если бы с одной? И кресло, кажется, сдвинуто с места. Боже, канат!»
Оставаясь после работы, мы эти подставки с канатом убирали в сторону и по-хозяйски устраивались в мемориальных креслах. Думаю, классик отечественной литературы нас за это не осудил бы. Я показал на подставки рукой. Девицы, отталкивая друг дружку, бросились устанавливать их на место. Конечно, делали они это по-девичьи, но лучше так, чем никак.
Замок, убедившись, что в кабинете наведён должный порядок, хрюкнул и открылся.
Первым в помещение ворвался директор, за ним его заместитель и учёный секретарь, последним бочком протиснулся Николай Васильевич.
– Чем вы здесь занимаетесь? – сверкнув очками, грозно вопросил директор.
– Работаем, – сказал я.
К счастью, на моём столе были разбросаны карточки с выписанными на них словами.
– А зачем закрылись?
– Чтобы не мешали, – не моргнув глазом, соврал я.
– Так ведь рабочий день закончился! – встрял учёный секретарь.
– А у нас норма! – запищали девицы, Света, Нина и Тома.
Норма действительно была – сто восемьдесят карточек в день.
Директор, размахивая пустым рукавом, ринулся к столу Якуба Коласа. На нём не было ничего, кроме пыли. Ее, кстати, не было на креслах, но попробуй это разгляди. Директор и не разглядел. Он подвигал подставки, провёл пальцем по столу, поправил на стене портрет Якуба Коласа.
– Странно, – пробурчал он, – всё цело. Николай Васильевич, почему ваши сотрудники закрываются на ключ после работы?
– Не знаю, – сказал Николай Васильевич и посмотрел на меня.
«Если бы и знал – не выдал», – подумал я.
Не далее как вчера я помогал Николаю Васильевичу грузить ящики с вином. Член-корреспондент Академии наук, академик-секретарь отделения общественных наук, заведующий сектором современного белорусского языка, зарплата которого была больше тысячи рублей в месяц, Николай Васильевич всем другим напиткам предпочитал «портвейн». Я это узнал вчера, когда в обеденный перерыв таскал из подсобки гастронома ящики. В багажник «Волги» вошло три ящика, четвёртый не помещался.
– Что будем делать? – почесал затылок Николай Васильевич.
– В салон, – сказал я. – Рассуём по сиденьям, и все дела.
– А как занесём в дом?
– В авоське.
По наступившей паузе я понял, что сказал глупость. Нести в квартиру академика «портвейн» в авоське было нельзя.
– Завернём в газеты, – предложил я.
Николай Васильевич вздохнул и дал мне рубль. Я сбегал в киоск и вернулся с пачкой «Правды».
– Надо было брать «Советский спорт», – сказал Николай Васильевич. – Или хотя бы «Труд».
– В «Правде» больше страниц.
Мы тщательно упаковали бутылки и благополучно доставили их в новую квартиру в «долларе» – так называли престижный дом для учёной элиты.
«Пьёт «Три семёрки», – с завистью думал я по дороге. – Интересно, а в карты он играет? Что девок любит, это мы знаем…»
Девок Николай Васильевич действительно любил. Только в мемориальной комнате их было не меньше десятка, высоких и маленьких, худых и толстых. А ведь были ещё и другие комнаты, правда, не такие большие, как наша.
Нина, например, прельстила шефа бюстом. Когда он давал ей задание, нос Николая Васильевича находился на уровне ложбинки между грудей Нины, и казалось, будь наш шеф похудее, он юркнул бы в эту ложбинку с концами.
– У него глазки в кучку, – говорила Нина, – а мне его по лысине погладить хочется, ей-богу!
А ещё Нина была высокая и статная.
Но отдыхать летом в Сухуми я поехал со Светой. И не потому, что Нина была замужем. Света мне нравилась.
Сухуми
В Сухуми жил и трудился мой университетский товарищ Володя. В университет он поступил по блату, поскольку главным бухгалтером университета тогда работал его земляк. Позже этого земляка посадили за взятки, и Володя проходил по его делу свидетелем, едва не превратившись из свидетеля в обвиняемого. Но Бог миловал, университет он закончил. В Минске Володя ходил постоянно сопливый, кутался в шарфы, сессии сдавал едва-едва, потому что в зимнюю слякоть мозги южанина ничего не соображали. Говорить он мог лишь о Сухуми.