Тогда же я попытался срифмовать несколько строк. Розы у меня соседствовали исключительно с морозами, и я решительно отверг поэтическую стезю. «Сидеть спокойно не могу, как вижу голую ногу. Не ногу, а ногу, всё равно не могу». Нет, на этом пути мне вряд ли удастся составить конкуренцию Пушкину, Лермонтову или хотя бы Некрасову.
Я остановился на прозе. Но здесь меня тоже поджидал компромисс. Подумаешь – не пиши как Гоголь. Это просто. Не упоминай про свиное рыло, не заставляй Тараса Бульбу убивать сына-предателя, не выпускай на российские просторы Хлестакова с Чичиковым – и всё будет в порядке. Всякая птица долетит до середины Днепра, а колесо доедет-таки до Москвы.
Вопрос был в том, на каком языке писать. Я жил в Минске, а в этом городе, как и в других белорусских городах, люди говорили по-русски. Я тоже говорил по-русски. Но при этом никогда не забывал, что по рождению я чистопородный белорус. Однажды это привело к казусу. Я уже жил в Москве, частенько заглядывал в Центральный дом литераторов, где бушевали бурные застолья, и в одном из них мне дали слово. Компания была радикально-патриотическая, выпили мы уже немало, и я решил сказать тост.
– Хотя во мне нет ни капли русской крови… – начал я.
За столом все смолкли. Свинцовая тишина тяжело легла на плечи. Один знаменитый поэт мрачно взглянул на меня и спросил:
– А какая в тебе кровь?
– Сплошь белорусская, – повинился я.
Поэт крякнул, обвёл всех долгим взглядом, пожевал губами, вздохнул и сказал:
– Это можно.
За столом вновь стало шумно.
С тех пор в любых застольях я старался сначала подумать и лишь потом говорить. Но это, повторяю, произошло через много лет. Тогда же, в начале моей писательской карьеры, я стоял перед непростым выбором. Тут очень вовремя мне в руки попал рассказ Владимира Короткевича «Были у меня медведи», и сомнения враз отпали. Оказывается, в белорусском языке была изюминка. Она заключалась в том, что картины природы на родном языке получались для меня гораздо зримее, чем на русском или, предположим, польском языках. К слову, польский язык я выучил позже для того, чтобы читать в оригинале своего земляка Адама Мицкевича. Мицкевич, как и Пушкин, неважно звучал в переводах, и дело было отнюдь не в квалификации переводчиков.
После университета я год работал учителем физкультуры в сельской школе, и скрипучий стол, за которым я проводил долгие вечера в хате бабы Зоси, моей хозяйки, оказался идеальным местом для превращения неуча в подмастерье.
Я написал рассказ «В конце лета» и отдал его в журнал «Маладосць». Рассказ долго не становился в номер, как объяснял мне заведующий отделом прозы, из-за своего размера.
– Целый авторский лист, – говорил Владимир Максимович Домашевич. – А сокращать не хочу – легко читается.
Рассказ опубликовали в двенадцатом номере журнала. Я получил за него двести пятьдесят рублей гонорара и понял, что игра стоит свеч. Если за один рассказ заплатили два моих оклада в Академии наук, где я работал младшим научным сотрудником, сколько же дадут за повесть? О романе даже страшно было подумать.
Я быстро написал повесть «Городок», ещё несколько рассказов и отнёс их в издательство. Сборник понравился рецензенту и редактору, и он вышел в серии «Первая книга прозы».
Дальше было ещё удивительнее. Меня пригласили на семинар молодых литераторов в Королищевичи, на котором Иван Гаврилович Чигринов, руководитель семинара, предложил мне подать документы в Союз писателей. Документы я не любил в любом виде, но всё же поинтересовался:
– А что надо подавать?
– Ерунда, – снисходительно махнул рукой Иван Гаврилович. – Заявление, три рекомендации от членов Союза, анкета, список произведений. У тебя, правда, списка ещё нет…
– Нет, – повесил я голову. – И рекомендацию никто не даст.
– Дадут, – успокоил меня Чигринов. – Алеся Жука попроси, Владимира Домашевича, какого-нибудь критика. Знаешь критиков?
– Евгения Лецку знаю, – сказал я. – С его сестрой в одном классе учился.
– Вот, – удовлетворённо кивнул Чигринов. – Ты где школу кончал?
– В Новогрудке.
– Так ты западник? – удивился Иван Гаврилович.
– Родители гомельские, – объяснил я, – после войны уехали на работу в Западную. Там и познакомились.
– В Новогрудке?
– Нет, в Логишине под Пинском. А я в Ганцевичах родился.
– Так ты, значит, настоящий бульбаш? – склонив голову набок, посмотрел на меня Иван Гаврилович. – Ничего, поддержим.
Он потрепал меня по плечу и удалился к столу, заставленному закусками и водкой. Разговор происходил перед началом банкета, который, как я теперь понимаю, тоже был экзаменом. Молодёжь проверяли не только на творческую зрелость, но и на умение пить. И оба эти экзамена выдерживали далеко не все.
С грехом пополам я собрал все требуемые документы.
– Дерзай, – сказал мне Алесь Жук, вручая рекомендацию. – Вторую книжку написал?
– Пишу, – уклончиво ответил я.
Я действительно писал повесть, героиней которой сделал одну из своих подружек. Но на бумаге эта подружка нравилась мне гораздо меньше, чем в жизни, что порождало сомнения в правильности выбранного пути. Писать надо было не хуже Бунина. Кроме того, я помнил наказ своей учительницы русского языка не писать как Гоголь.
Короче говоря, меня одолевали сомнения, но я о них никому не говорил. И правильно делал. Как выяснилось много лет спустя, сомнения никогда ни к чему хорошему не приводят.
Итак, я сдал документы в приёмную комиссию Союза писателей и забыл о них. В то время у меня был бурный роман с Катькой, которая, при всей своей привлекательности, была необычайно строптива. Я догадывался, что строптивость хороша при игре. А вот в семейной жизни…
И вдруг я узнал, что меня приняли в Союз писателей. Я помчался к Чигринову.
– С первой попытки, – опять склонил он набок свою большую с залысинами голову, но теперь кроме любопытства в его глазах я увидел огонёк изумления. – Только один голос против.
– Кто?! – подскочил я от негодования.
– Он против всех голосует, – успокоил меня Чигринов. – Честно говоря, я сам не ожидал.
– А что, бывают проблемы? – поинтересовался я.
Чигринов хмыкнул.
Я понял, что сказал глупость.
– Ты где работаешь? – спросил секретарь.
Он прекрасно знал, что я тружусь в литературно-драматической редакции телевидения.
– Там, – сказал я.
– Надо заканчивать, – побарабанил пальцами по столу Чигринов.
– С писательством или с телевидением? – посмотрел я на него.
На этот раз Иван Гаврилович тяжело вздохнул.
– Телевидение – это несерьёзно, – сказал он. – Дневники Толстого читал?
– Мне больше нравится «Дневник писателя» Достоевского, – сказал я.
– Ты почитай, – не расслышал меня Чигринов. – А работать иди в журнал.
Я привык слушаться старших и через пару месяцев перешёл на работу в журнал «Маладосць».
Вот тогда-то мне и позвонили из бюро обслуживания Союза писателей.
– Есть горящая путёвка в Ялту, – сказал женский голос. – Не хотите поехать?
– Куда поехать? – не понял я.
– В Дом творчества «Ялта», – стала объяснять женщина на том конце провода, – путёвка с двадцатого июня. Вас ведь недавно приняли в Союз?
– Недавно, – сказал я, – но мне хотелось бы отдохнуть в августе.
– В августе горящих путёвок не бывает, – по тону женщины я понял, что её терпение заканчивается. – Их в августе вообще не бывает. Никуда.
Я слышал, что кроме Ялты Дома творчества есть в Пицунде, Коктебеле, Дубултах и других городах страны, но расспрашивать о них не стал.
– Хорошо, – покорился я, – пусть будет Ялта. Что я должен сделать?
– Написать заявление, – ледяным тоном произнесла женщина, – и принести его к нам вместе с деньгами. Девяносто рублей у вас найдётся?
– Займу, – подыграл я ей. – Штанов только нет подходящих…
Но на том конце уже положили трубку.
2
В Ялту я приехал на троллейбусе. Это был очень удобный вид транспорта, особенно для тех, у кого багаж состоит из небольшой сумки. В ней лежали рубашки, плавки и бритвенные принадлежности.
«Для чего люди ездят в Дома творчества? – размышлял я, глазея на крымские горы, которым было далеко до хорошо мне знакомых кавказских. – Писать? Но ведь там море, вино, девушки, наконец. Писать лучше всего в общаге».
Я жил в общежитии телевидения и считал себя хорошо устроившимся гражданином. Мой сосед по комнате помощник режиссёра Толя сутками пропадал в загулах, и я спокойно мог писать по ночам. Изо всех сил мне мешала в этом Нинка, жившая в соседнем блоке, но я как-то справлялся.
– В Ялту едешь? – хмыкнула она, встретив меня в коридоре.
– Да, вот…
– А я на Красное море, – вздёрнула она голову с тяжёлой шапкой рыжих волос.
– Куда?! – опешил я.
– На историческую родину, – вздохнула Нинка. – Здесь с мужиками туго.
– С ними, я думаю, и там беда, – покивал я. – Разве что в армии найдёшь.
– В какой армии? – уставилась на меня Нинка.
– А ты думаешь, тебя там возьмут на работу главным редактором израильского радио? В армию забреют, там и мужика подцепишь.
Нинка с размаху стукнула меня по спине сумкой и гордо удалилась, цокая каблучками. Когда она отправлялась глубокой ночью мешать мне писать рассказы, эти каблучки выдавали её с головой. Впрочем, и меня тоже.
В Ялте я долго мыкался по узким улочкам, разыскивая Дом творчества. Все встречные норовили отправить меня в Дом-музей Чехова. В принципе мне и там следовало побывать, но сначала всё-таки надо было заглянуть в Дом творчества. Я помнил, что Чехов был одним из ориентиров, на которые указала мне Белла Моисеевна.
Номер, в котором я поселился, мне понравился. В нём были письменный стол, стул и две кровати.
– У тебя тоже две кровати? – спросил я во время ужина Ахмада, писателя из Таджикистана.
– Конечно! – обиделся тот. – Каждый писатель две кровати!
– А не писатель?
– Одын!