й кароновской луковицы.
Вещь эта, дальними путями сблизившая его с Лизой, находилась теперь в коллекции Ильи Игнатьича. И если только не азартный черт коллекционеров запускал ее снова в людской обиход, чтобы попользоваться процентами с оборота, можно было бы на ее примере проследить закон перемещения таких сокровищ, непохожего на движение других материальных ценностей. Чаще всего в периоды крупных социальных сдвигов эти вещи вырываются из узкой орбиты ценителей и знатоков и, подобно комете, движутся сквозь самые различные прослойки общества, минуя любительские сундуки и музейные витрины, не задерживаясь нигде, кроме места, где суждено им погибнуть. Так, после кармана санитара, утаившего эту вещь при перевозке Дудникова в морг, она последовательно побывала в руках старьевщика, мелкого антикварного спекулянта, вторичного вора, блатного скупщика, следователя, оценщика и, наконец, часовщика, старого знакомого Ильи Игнатьича. Поистине заслуживает некролога этот нарядный шедевр часового искусства. Итак, это был хронометр на одностороннем шпиндельном ходу, с репетиром и календарем, ранних номеров, изготовленный, судя по водяным знакам на циферблате, в 1758, часовщиком Кароном в Безансоне, в год совершеннолетия его сына, Пьера-Огюстена Бомарше, дослужившегося впоследствии до звания «смотрителя комнатных собачек и хранителя королевских удовольствий» (и, кроме того, автора нескольких отличных сочинений). Самый механизм, чудо своего века, заключался в футляре из прекрасной пронзительно-голубой эмали, такой глубины и силы цвета, что вещества ее хватило бы покрыть все небо, если бы нашелся подходящий растворитель. Чеканная монограмма первого владельца этой жемчужины осталась непрочитанной до самого конца. Было бы бессмысленно, в случае гибели этой вещи, искать замены: судьба не улыбается дважды. Но замыкался этот круг; только одно последнее событие отделяло хронометр от его уничтожения. И, торопясь на разговор с директором театра, Протоклитов тем самым укорачивал этот срок.
...трамвайный вагон успел обернуться у заставы. Тот же самый кондуктор выдал Протоклитову обратный билет. Вечерняя очередь стояла у театральной кассы. Директор еще не возвращался. Илья Игнатьич обошел все помещение, узнал из стенной газеты, что местный счетовод не ходит на производственные совещания, а уборщица Трунина проявляет рваческие тенденции. Также он приподнял чехол с кресла и увидел безвкусную бедность; поговорил с мафусаилом, топившим печь, и узнал, что тот женился полгода назад... Очень страдая от безделья, Илья Игнатьич вошел в зрительный зал и уселся в углу амфитеатра. Было прохладно, пели вентиляторы в тишине. Как всегда в нерабочее время, занавес был раздвинут. На деревянной стойке посреди сцены горела лампа. Гнутый листок жести отбрасывал в зал пронизывающие лучи своими ломаными плоскостями. На их пути попадались — или бутафорское дерево, или кожуха осветительных установок в верхней ложе, или ажурная холстина падуг и партикаблей. Благодаря им голые известковые стены покрылись суровыми силуэтами, наложенными один на другой, и всякий отыскал бы свою тему в хаосе этих неповторимых фресок — кусок батального сюжета, или фрагмент циклопической стройки, или спасти корабля, уходящего в безвозвратное плаванье, и даже сад, весь в цвету сад, если бы только сад потребовался по ходу мысли.
Сейчас театр казался неизмеримо громаднее, чем был на деле. Тревожное,, приподнятое над действительностью беспокойство зарождалось от созерцания пустой, без всяких прикрас, сцены. Высокая, кирпичной кладки стена позади рефлектора, заставленная дворцовыми каминами, рощами, цветными витражами средневековых соборов, накрепко пропиталась выделениями человеческой души; крепче цемента они связывали между собою грубые кирпичи. Наверно, можно было соскребать ножом и держать в руке этот серый, землистый тлен человеческих страстей. Понемногу Илья Игнатьич стал узнавать знакомые образы, обступавшие его с детства я скреплявшие его культуру. Здесь плакал Гамлет, действовал неугомонный Скапен и в который раз ненасытный Жуан губил покорную Анну! Они кишели, виденья, по всем углам этой пустоты, чтобы в любую минуту сойти на театральные подмостки.
И вот в тишине зародились монументальные, неторопливые шаги. Испытанные всякой нагрузкой, трещали под ними половицы настила. Все было ясно: Каменный Гость, соскучась стоять в паутинном углу между обветшалых задников, украдкой спустился с постамента поразмять ноги. Событие надвигалось, близился грохот каменных ботфорт, зловеще шевельнулась правая кулиса. Илья Игнатьич приготовился увидеть явление, не описанное никогда... Тогда из-за груды декорационных щитов вышел продолговатого вида пожарный, в каске и смазных сапогах, одной внешностью своей способный устрашить огненную бурю. Но театральные пожары становились редкостью, и караульный от скуки пускался время от времени в обход своих владений — может быть, в надежде увидеть огонь. Обойдя сцену по кривой, он остановился у рампы и деловито прижал к ноздре большой палец правой руки. Последовал звук, напоминавший всхлип кузнечных мехов. И, опровергнув во всем разбеге протоклитовскую романтику, он повернул лампу рефлектором в глубину сцены. Фрески омыло светом, и в ту же минуту кто-то назвал Протоклитова по имени. По той уверенности, с какой к нему приближался белобрысый, доброго роста и скандинавской внешности человек, легко было догадаться, что это и есть директор.
Илья Игнатьич принялся шутливо извиняться, что без билета забрался подсматривать самое сокровенное существо театра. Он рассказал о проделке Каменного Гостя во внеслужебное время, и оба посмеялись, одинаково склонные рассматривать этот случай как за конную формулу отношения жизни к образному мышлению о ней. Смех сблизил их почти на расстояние дружбы, и Протоклитов перестал сомневаться в успехе своего предприятия.
— ...вы не узнаете своих пациентов, профессор,— сказал тот, присаживаясь рядом.— Правда, мы встречались мельком: я лежал, а вы стояли. Я плохо запомнил последующее, но, кажется, вы резали меня...
— Да, это в прошлом году. Как ваша печень? Тот сказал, что весьма доволен качеством прото-
клитовской работы. И верно, при более близком соприкосновении легко было убедиться, что этот человек порядком выпивал за обедом. Он прибавил, что сочтет радостью быть полезным своему исцелителю. Трудно было пойти на полную откровенность в таком двусмысленном и щекотливом деле; тогда Илья Игнатьич и решился на маневр, который в иное время счел бы недостойным себя.
— Я хотел говорить с вами об одной актрисе.
— Их у меня табун. Но вы имеете в виду свою жену? — и в глазах его блеснула фамильярная любознательность.
— ...мою бывшую жену! — чуть покраснев и сам не зная пока, зачем солгал, поправил Протоклитов. — Мы расстались около месяца назад, но эта женщина не безразлична мне, и я хочу советоваться с вами о ее будущем.
Собеседник заметно удивился легкости, с какою этот почтенный человек посвящал его в свои семейные дела. Это обязывало, он насторожился. Со своей стороны, Илья Игнатьич сообразил, что допустил промах: директор был приглашен на Лизину вечеринку. Отступать стало так же поздно, как и объяснять смысл его не очень хитрого приема. Директор принял вид лукавой и недоверчивой серьезности.
— Это очень значительное обстоятельство... — И, подавшись вперед, крепко, по-мужски, пожал протоклитовскую коленку.
— У вас сильная рука... — заметил Илья Игнатьич.
— Бывший теннисист: это остается на всю жизнь!
— ...и несоразмерно доброе сердце. Это не обвинение, конечно...
— О, не стесняйтесь, дорогой друг. Я, как ваше изделие, с глубоким вниманием...
— Поймите меня правильно. Зачем вы держите в театре плохую актрису?
Только теперь директор стал проникать в причины протоклитовского визита. Было бы невероятно заподозрить Протоклитова в намерении мстить женщине, когда-то делившей с ним любовь. Но директору были известны случаи из жизни (и тут, как напоминанье, пожарный снова прошелся по сцене, но никто не заметил его на этот раз!), когда любовь толкала людей не только на героизм, но и на низость, и неистребимая сила одного чувства придавала свирепый разбег другому, ему противоположному. Лицо директора стало скучное и отсутствующее, и сразу размер благодеяния, оказанного ему Протоклитовым, уменьшился до величины, которой стоило пренебречь ради такого случая. Он промолчал, давая гостю своему возможность оправдаться или высказаться полнее.
— Я пристально наблюдал ее, — продолжал Илья Игнатьич. — Эта женщина не работает, не творит, а служит. Га, она берется петь, не зная нот, которыми написана жизнь. У вас она только насвистывает, и то с чьего-то фальшивого голоса. Искусство в наши дни — это труд чернорабочего. Угадать будущее русло реки в половодье — не значит ли создавать его самому?
Директор улыбался, по-своему объясняя запальчивость хирурга. Похвиснева всегда нравилась Виктору Адольфовичу, а злость обманутых мужей нередко делает их придирчивыми критиками.
— Мне лестно, что вы предъявляете такие значительные требования к нашему театру. Это показатель вашего серьезного отношения к нему. Но театр наш молодой...
— Я говорю об одной лишь актрисе.
— Она почти ровесница с театром! Протоклитов сердился:
— Га, молодость не оправданье бездарности, не так ли?
— С точки зрения вашей науки вы сможете провести границу между гением и бездарностью?
Протоклитов сделал нетерпеливый жест.
— Итак, вы думаете, что не зря платите ей деньги? Тому почудилась какая-то надежда в голосе Прото-
клитова; но, взглянув мельком в его лицо, не прочел там ничего, кроме спокойного и жестокого ожиданья, как и в тот раз, в операционной.
— Во всяком случае, любому контрольному органу я сумею доказать, что она вполне оправдывает свои сто сорок в месяц. — За двойственной формулировкой обнаруживались истинные мнения администрации. — Видите ли, профессор,— говорил он дальше, снимая с собеседника незаметные пушинки и бережно пуская их в воздух, — она вряд ли выбьется когда-нибудь на первое место... и, конечно, мы не пострадали бы от ее отсутствия. Но она любит театр и, разумеется, отдала бы за него душу, если бы ее имела, черт возьми! Я хочу сказать, что в каждом искусстве нужны не только творцы, н