Дорога на плаху — страница 9 из 80

— Откуда мне знать, я ее за юбку не держала.

— Что вам известно о сыне Савиновой и Игоря, которого она родила осенью в год окончания школы. Мальчик хоть и незаконнорожденный, но ваш внук.

— Ничего нам не было известно о Лидке. Сбежала из дому куда глаза глядят. Ребеночек, мы слышали, умер.

— У нас есть иные сведения.

— У кого это у вас? — взъярилась вдруг старушка.

— Я же вам представился: следователь уголовного розыска Красноярска.

— Батюшки, а я, старая дура, распинаюсь тут про Игорька. Что там натворила Лидка?

— Савинова убита, мы восстанавливаем все ее связи. Так вот, у нас есть мнение, что в Ачинске вашего внука усыновила одна бездетная семья, очень состоятельная. Вы что-нибудь слышали?

— Поверьте, ничего, — тусклым голосом ответила мать. — Но при чем тут Игорь?

— Вот я и выясняю. Скажите, где ваш сын отбывал срок наказания?

— На БАМе, на химии, — старушка была подавлена.

— После освобождения он вернулся домой?

— Нет, он уехал в Ташкент к дяде Саиду. Там окончил институт торговли. Дядя помог ему стать большим начальником и уважаемым человеком. Игорь, как известно, выдвинул свою кандидатуру в депутаты Законодательного собрания. Вот во вчерашней газете о нем написано.

— Да, я читал, — спокойно сказал Борис, убеждаясь, что кандидат в депутаты и сын этой женщины одно и то же лицо, а не однофамилец.

— Так что ж вы роете прошлое? Мешаете человеку спокойно жить?

— Если человек сам не дает повода, никто рыться в прошлом не станет, — с достоинством ответил Борис. — Спасибо за беседу, до свидания.

— Скатертью дорога, — недружелюбно ответила мать, провожая недобрым взглядом Бориса Петракова.

VI

Красноярск. Сентябрь 1996 г.

Евгения Кузнецова постоянно боялась за своего будущего малыша. Она стала вдруг пугливой и впечатлительной, вздрагивала, когда в гостиной раздавался голос телеведущей программы «Вести» и сообщалось о разбившемся самолете, катастрофе пассажирского автобуса, о трагедии в шахте. Она не могла без содрогания слушать о тех несчастных изувеченных людях, которым выпало на долю это лихо, представляла горе их близких. Евгения не могла слышать о тех беднягах детях, что от рождения были немы и глухи, умственно неполноценны, не хотела знать об их жалком существовании в нищих приютах и пансионатах. Она понимала, как тяжело быть в шкуре такой матери, но, слава Богу, это происходит не с ней, не с ее родными, не с ее семьей, и она, разумеется, не могла до конца прочувствовать то или иное горе, случающееся далеко или близко от нее.

И вот теперь горе, казалось, со всей планеты, поселилось в ее доме: сын, которого она так ждала, с таким трудом вынашивала, в муках родила, растет уродом. И чем он становится старше, тем отчетливее проявляются его физические недостатки. Правая ножка у него короче левой, пальчиков на ней только три. Голова неимоверно крупная, едва держится на дистрофической шее, нос и глаза перекошены, нижняя губа рассечена. Мальчику несколько месяцев, а он не издает ни звука, лишь изредка из него вырывается шипящий свист.

Что явилось причиной уродства? Женя смотрела на сына, и глаза застилали слезы. Она беззвучно плакала, роняя тяжелые слезы на спеленатого младенца, и боязливо утирала их, когда домой возвращался муж, резко изменивший свое отношение к ней после рождения сына.

Придя с работы, он целые вечера то просиживал в гостиной, опустившись в глубокое кресло, угрюмо молчал, отказывался ужинать, то пускался в крикливые поиски причин неудавшегося отцовства и семейного счастья. И что более всего обидно — не жалел Женю, а косвенно обвинял ее в уродстве сына.

— Не ты ли виновата в уродстве нашего сына?

— С чего ты взял, Толя?

— Ты что не видишь, сколько во мне силы и здоровья?

— Я вижу, Толя, но я не виновата. Ты на меня кричишь, потому что больше не любишь, а, скорее ненавидишь, — и молодая женщина в страхе ожидала от него побоев или того, что однажды он не вернется с работы, и она останется одна со своим несчастьем. Но и она чувствовала, как в ее душе происходит перемена: не находила более ничего, чем бы могла пожертвовать ради мужа, хотя раньше была готова на все. Неужели любовь тает льдинкой, лежащей на солнце.

В вечера молчания Евгения боялась скрипнуть половицей, хлопнуть дверью или брякнуть посудой на кухне. В мертвой тишине накрывала на стол и робко приглашала мужа к ужину. Иногда он сидел, не шелохнувшись, иногда тяжело поднимался с кресла, шел на кухню, недавно им самим старательно отделанную кафелем и обклеенную веселыми обоями, обставленную гарнитуром, в тяжком молчании съедал пищу и уходил на свое место в кресло, жег сигарету за сигаретой.

Евгению угнетала тишина. Убрав посуду, она всякий раз садилась тут же на стул, уткнувшись в передник, беззвучно плакала. Сначала долго, с обилием слез, затем все короче и с сухими глазами. Покормив сына грудью, уходила спать, долго лежала, прислушиваясь к действиям мужа без надежды на то, что он придет к ней в постель и согреет ее своим дыханием и лаской. Было невыносимо тяжело сознавать, что он не придет, а так же мучается за стенкой на жестком диване.

В крикливые вечера ей было легче, но она страшилась того, что муж однажды побьет ее, хотя не представляла своего Толю свирепым. Ей было легче от тех придирок Анатолия, какие он находил, и благодаря которым между ними шел диалог, в сущности, представляя собой жесткую ругань. Но как бы там ни было, а она могла ответить на его обвинения своим несогласием. И все же она до смерти не забудет тот вечер, когда он не на шутку сорвался.

— Вон полюбуйся, пацаны во дворе натянули сетку и гоняют мяч, — не говорил, а кричал Анатолий в коридоре, снимая обувь. — Васек наш, никогда этого не сможет сделать.

Подхлестнутая словами мужа, Евгения машинально глянула в окно и увидела играющую детвору, и комок обидных слез подкатился к горлу.

— Ну почему у нас не такой ребенок как у всех? Ты виновна в его уродстве!

Евгения остолбенела. Кастрюля с водой, которую она собиралась поставить на газ, выпала из ее рук, загремела о пол, вода растеклась по кухне. Гром кастрюли привел в ярость Анатолия, он, все более распаляясь, закричал:

— Вот видишь, какая ты дистрофичная, даже посуду в руках удержать не можешь, на ровном полу спотыкаешься, как худая кляча, а еще туда же — рожать!

Это был предел копившегося страха, отчаяния, горя в их несчастной семье, и, достигнув вершины терпения, лавина раздражения и злобы, опрокинув чашу любви, устремилась вперед, размывая слабую смычку еще остававшихся каких-то теплых чувств, скорее слабой жалости, и ничто былое уже не имело никакого значения, и те обязательства, данные влюбленными, не стоили теперь и песчинки — все уничтожило негодование, вызванное уродством сына.

Тогда она ему ничем не ответила. Ее захлестнула волна обид и грубости любимого ею человека. Но в следующий раз она стала защищаться.

— Неправда, я не раз была у врача и задавала ему вопросы о причинах нашего несчастья, — тихо, но твердо говорила Евгения. Она вообще не терпела крика, ругани, даже повышения тона ни в семье, ни на службе. — Мне сказали, что кровь у меня хорошая, все остальное — тоже. Была версия, что зачатие произошло в нетрезвом состоянии. Но ни ты, а я тем более, почти не выпиваем. Но когда все же мы понемногу выпивали, ты знаешь, я тебя не допускала к себе. Так что это отпадает. Я здорова, как космонавт.

— Я тем более здоров. Посмотри, какой я бугай. Мне двух женщин подавай, и я всю ночь с них не слезу.

— Может быть, у тебя кровь плохая?

— Глупости. Была бы плохая, то разве я смог быть с тобой и утром, и вечером, да еще днем в обеденный перерыв. Впрочем, свою полноценность я могу доказать. Через девять месяцев.

— Что ты задумал? — в страхе спросила Евгения. — Ты больше не любишь меня?

— Теперь это не имеет значения. Я хочу доказать, что не я виновен в уродстве нашего сына.

— Но я могу сделать то же самое.

Анатолий напрягся, сжал кулаки.

— Как! Ты пойдешь на панель при живом муже?

— Ты первый заговорил на эту тему, и упрекать можно только тебя.

— Ну, знаешь, я мужчина и мог бы тебе ничего не говорить, а завести любовницу и убедиться в своей полноценности.

— Мне все понятно, можешь не развивать свою мысль, — нервно сказала она.

На следующий день Анатолий домой с работы не пришел. Она ждала его три дня, скрывая размолвку от матери, которая навещала ее каждый день. На четвертый — она вынула из альбома фотографию мужа, обвила ее черной лентой и промолвила: «Толя, ты для меня умер». Находясь в трансе, она стала перебирать фотографии, вспоминая дни и минуты, когда они были сделаны.

Фотографий было много, особенно детских и в школьные годы. Последний год она почти не встречалась со своими школьными подругами: все свободное время поглощал Толя. Теперь она видела спасение от одиночества в возобновлении дружбы со своими одноклассниками. Вот они на фото. Она сегодня же соберется и пойдет к Люсе, которая живет в соседнем доме и учится в институте. Они были в классе ближе всех, дважды побывали в одном и том же оздоровительном лагере «Таежный», что раскинулся на берегу Енисея. Она помнит эти счастливые сезоны. Женя была одним из «моржей», которые купались в холодных водах реки. Женя вместе с отцом офицером-ракетчиком постоянно занималась закалкой организма, и купание в холодной воде для нее было настоящим удовольствием, когда большинство из ребят лишь изредка окунались и выскакивали на берег.

Она отыскала фотографию «моржей». Их было пятеро. Четверо мальчишек и она, четырнадцатилетняя. Все плавали в холодных водах Енисея. Евгения не уступала мальчишкам в скорости плавания свободным стилем. Одним солнечным июльским днем, «моржи» устроили соревнование по плаванию. За состязанием с крутого берега наблюдал весь многочисленный лагерь. Жаль, что не было ни папы, ни мамы. Она выиграла соревнование: наравне с мальчишками проплыла километровую дистанцию, пришла к финишу второй, отстав от первого Саши, лишь на полкорпуса. Судьи присудили ей первенство: она девушка!