Стоим в ячейках для стрельбы, устланных для тепла соломой и ветками. А у меня под ногами, кроме того, сиденье от кресла, обитое бархатом. Сивков завидует, хотя колченогое кресло нашел за сараем он, а вот приспособить сиденье под ноги, чтобы не так зябли, не догадался.
Наконец в траншее появляются два генерала и группа офицеров. Все в телогрейках, без погон, в шапках-ушанках, генералов можно опознать лишь по лампасам.
Чудно! Такого в моей службе еще не бывало. Да, меняются времена!
Генерал, идущий первым, направляется прямо ко мне в ячейку. Успеваю заметить, что он молод, хорошо по-спортивному сложен, телогрейка на нем туго подпоясана новеньким кожаным ремнем со звездочкой.
— Докладывайте, товарищ младший сержант, — негромко говорит генерал.
Ячейка у меня глубокая, поэтому стоим в полный рост, не остерегаясь шальной пули.
— Командир первого отделения младший сержант Кочерин, — говорю я и сам удивляюсь, что нисколько не робею перед высоким начальством. — ...С началом атаки отделение выдвигается вслед за танком, атакует противника и уничтожает его у стыка хода сообщения с траншеей. В дальнейшем...
Генерал слушает меня внимательно, затем приказывает кому-то подать стереотрубу, осматривает объект атаки нашего отделения. Он спрашивает, какие цели будем подавлять ружейно-пулеметным огнем, сколько времени мы затратим на бросок до первой траншеи немцев, как я буду контролировать расход боеприпасов. Спрашивает так, словно сам долго командовал стрелковым отделением и не раз водил его в атаку.
— Ну, что ж, товарищ Кочерин, задачу вы знаете хорошо, надеюсь, так же будете ее выполнять. Желаю успеха в бою.
Генерал уходит. Следом за ним спешит по траншее и его немногочисленная свита. Судя по тому, что командир нашего полка идет последним, со мной разговаривал начальник очень высокого ранга.
Наблюдательность меня не обманывает. После ухода генерала капитан Полонский скажет, что со мной разговаривал сам командир корпуса, проверяющий сейчас готовность нашего полка к наступательным боям, что своими четкими ответами я произвел на него хорошее впечатление.
Вечером в блиндаже мне пришлось не раз пересказывать разговор с командиром корпуса. Уже одно то, что такой большой начальник побывал на «передке», говорило о важности задачи, которую нам предстоит выполнить. «Смелый человек — генерал», — заключил Сивков. И этим было сказано очень многое.
Через несколько дней после этого события, в самый канун наступления, в отделение пришел новичок, появлению которого никто из нас не обрадовался. Это был печально знаменитый в полку «адъютант» (как он себя называл) начальника штаба полка Пирогов, всегда стремившийся подчеркнуть, что он с начальством на короткой ноге.
Пирогов, весело поздоровавшись с нами, не докладывая о своем прибытии для дальнейшего прохождения службы, сразу же просит выйти меня из блиндажа в траншею.
Там он полушепотом сказал:
— Слушай, Кочерин, учти, я к тебе ненадолго. Меня опять заберут в штаб.
Пирогов деланно смеется, тянется ко мне, словно пытается разглядеть в темноте, что там у меня в глазах.
— А раз так, то дружбу со мной тебе никак нельзя терять. Давай пока служить, вместе командовать парадом...
— Служить, Пирогов, мы будем, раз тебя в отделение прислали, а вот командовать буду я один.
— Ах вот ты какой?
— Такой. Шагом марш в блиндаж. Через час на пост, в траншею.
— Ну ладно, Кочерин, пожалеешь, — он смерил меня с ног до головы презрительным взглядом, берет карабин на ремень и идет в блиндаж.
Обхожу траншею, обещаю Тельному сменить его через час и возвращаюсь в блиндаж. Там ждет меня командир взвода.
— Ну вот, Кочерин, теперь ты укомплектован почти до полного штата. Еще один активный штык у вас.
— Этот «активный штык», товарищ младший лейтенант, уже торговался со мной. Объяснял, на каких условиях служить будет.
— Вот как? — Гусев улыбается, о чем-то недолго думает, потом говорит:
— Не надо обижаться на Пирогова, Кочерин. Третий год его знаю. Хоть повоюет немного, а то вернется домой и детишкам нечего рассказать будет. Верно, Пирогов?
Пирогов не отвечает. Он зло смотрит на командира взвода, на меня.
— Я, товарищ младший лейтенант, ходатайствую перед вами о переводе рядового Пирогова в другое отделение.
— Не проси, Кочерин, не переведу. Именно в твоем отделении пусть он узнает, что такое война. Считает себя фронтовиком, а живого фрица в глаза не видел, в атаку ни разу не ходил. Мы ведь с ним вместе рядовыми в полк пришли. Приказываю тебе, Кочерин, — голос Гусева становится тверже, — смотреть за ним в бою в оба.
Около полуночи, когда немцы стреляют редко, вывожу свое пополнение в траншею и начинаю объяснять Пирогову его задачу во время атаки.
Днем нам раздают пайки НЗ, пополняют запас патронов. В траншее теперь тесно от людей. Саперы, артиллерийские наблюдатели, связисты, санитары с лодочками для выноса раненых. И все это на каких-то семидесяти метрах траншеи, где обязанности начальника «гарнизона» исполняю я.
Ясно, завтра наступаем. Ночью будет отдан приказ. А пока действительно надо поспать.
Но спать почти не приходится. После полуночи наши тяжелые бомбардировщики начинают бомбить ближайшие тылы немцев и их резервы. Сначала над нами пролетают невидимые в темноте «кукурузники» и сбрасывают светящие бомбы. Они необычайные, эти бомбы, не на парашютах, а какие-то новые.
— Ровно уголье баба из печи выгребает, — хохочет Сивков. — Вот глянь, командир, глянь.
Да, похоже. В густой темени сырого холодного неба сначала появляется какой-то красный ком, потом он рассыпается на мелкие частицы, они вспыхивают яркими желтоватыми огнями и долго горят, освещая на километры окрест укутанные снегом траншеи, дороги, мосты, колонны фашистских машин и танков.
Это и есть цели для бомбардировщиков. Они «работают» почти всю ночь, но мы уже не слушаем гула рвущихся бомб, сон может свалить даже пехоту. Он сильнее.
Приходят разносчики пищи. Они будят нас задолго до рассвета. Над рисовой кашей в термосах клубится парок, чай горячий. Хлеб мягкий, свежей выпечки.
Не знаю, как в других родах войск, а в пехоте люди отсутствием аппетита не страдают. Однако на войне происходит смещение во времени. Можно пообедать в полночь, а позавтракать вечером. Когда доставят пищу — тогда и ешь.
Тельный первым в отделении управляется с завтраком.
— Теперь покурим всласть, — говорит он, — полежим еще малость и можем начинать войну.
НА КЕНИГСБЕРГ!
Лес позади нашей траншеи стонет жалобно и протяжно. Даже не стонет, а как бы плачет от боли, причиняемой ему осколками мин и снарядов, дымом, в котором, кажется, вот-вот задохнутся высоченные сосны, вздрагивающие от комля до макушки при каждом очередном разрыве тяжелого снаряда.
Да, у фашистов еще есть чем огрызнуться и «запереть ворота в свой собственный дом». Прошло, наверное, около получаса после занятия нами исходного рубежа для атаки, а гитлеровцы продолжают обстреливать наши траншеи, огневые позиции.
Лишь позже мы узнаем, что наше наступление в январе 1945 года явилось составной частью гигантского зимнего наступления Красной Армии, развернувшегося на советско-германском фронте от Балтики до отрогов Карпат, ударная группировка 1-го Украинского фронта уже двинулась с сандомирского плацдарма на Бреславль и что мы своим наступлением начинаем Восточно-Прусскую операцию.
Гитлеровцы, те, что продолжают осыпать нас снарядами и минами, тоже, очевидно, не знают этого и артиллерийской контрподготовкой стараются не выпустить нас из траншей и окопов.
Бейте, бейте, черт с вами! Мы знаем, что скоро начнется наша артиллерийская подготовка наступления. Она будет продолжаться сто пять минут или около этого, как сказал младший лейтенант Гусев, и артиллеристы вместе с минометчиками поквитаются с гитлеровцами. А пока надо терпеть.
Мы сидим в моей ячейке вдвоем с Арменом Манукяном. Я знаю, одному такие артналеты переносить довольно «грустно», особенно если ты новичок на фронте, и поэтому даже в нарушение приказа позвал Армена к себе.
Почему в нарушение? Да потому, что при сильных артобстрелах нужно каждому находиться в своей ячейке: в случае прямого попадания в нее будет убит или ранен только один человек.
Мы сидим с Арменом спина к спине, накрывшись плащ-палаткой, чтобы не сыпалась за ворот шинелей мерзлая земля. При каждом близком разрыве Армен вздрагивает, теснее прижимается ко мне. Ему страшно. Мне — тоже. А так как я — его командир, то не имею права это показывать.
Приподнимаю плащ-палатку, смотрю в небо. Его не видно. Плотный, липкий туман стелется над самой землей. В нем с трудом просматриваются сосны на опушке леса.
Опять вонь взрывчатки, грохот, сполохи взрывов в предрассветной мгле, опять качается земля под сиденьем кресла, на котором разместились мы с Арменом.
Но все это для меня, например, стало уже несколько привычным. Знаю, что разрыва того снаряда или мины, которые адресованы фрицами лично мне, все равно не услышу.
Слева, шагах в десяти от нас, должен находиться в своей ячейке Пирогов. За ним — Сивков. Когда гитлеровцы перестанут стрелять, нужно будет обойти все отделение и осмотреть позицию, убедиться, нет ли потерь. Хотя обойти позицию сейчас сложно, траншея, кроме наших ячеек для стрельбы, забита представителями всех родов войск.
— Армен!
— Я, товарищ командир.
— Терпи. Когда невмоготу будет, в рукав шинели зубами вцепись.
— Есть, товарищ командир.
Молодец Армен. Сидит и не порывается сбежать куда-то. У меня, к сожалению, была такая думка в первом бою.
Наконец-то открывают огонь наши. Тысячи орудий и минометов по чьему-то магическому слову одновременно изрыгают столько же снарядов и мин, и весь передний край обороны противника мгновенно окутывается огнем и дымом. Грохот, постепенно перерастающий в гул, все усиливается, в нем глохнет голос вражеских батарей, реже и реже рвутся «гостинцы» с той стороны, сосны за нашей позицией перестают вздрагивать, с них осыпаются последние сорванные взрыв