Теперь понятно. Мы с Куклевым не без восхищения смотрим на мужественного старичка. Он стоит позади офицеров, водит маленькой головкой по сторонам, силясь понять, о чем говорит майор.
Но, пожалуй, большего он ждет от нас. Ведь ему уже рассказали, что после бегства эсэсовца в доме первыми остановились мы. А может, он и сам это видел, скрываясь во время боя где-то здесь, в развалинах домов? Такой на все пойдет.
— Ну, дедо-ок! — Куклев качает головой. — Так чего он сам-то к нам не пришел, не поискал в доме-то?
— Да вы бы и не пустили его, — говорит утвердительно капитан, будто заранее знает, что сделали бы мы. — Гражданин ксендз поступил по закону: обратился к командованию дивизии. Так видели вы эти ковры?
Да кто их знает. Когда лейтенант Гусев показал нам эту дачу и приказал временно расположиться в ней, мы не знали, чья она и что в ней есть.
Верно, ковров на стенах, на полу, на диванах и просто свернутых в гигантские трубы действительно было хоть траншеи застилай.
— Не знаю, товарищ капитан, я ничего не брал, — отвечаю, мысленно перебирая в памяти события минувшей ночи. — Ты не брал, Куклев?
— Почто они мне?
— А Сивков?
— И Сивков не брал. Принес он давеча два старых половичка, чтобы ведра на них ставить...
— Какие половички? — перебивает Куклева капитан.
— Говорю — старые, потертые. Ведра с водой на них вон на кухне стоят.
Капитан взбегает на крыльцо, старичок, словно почуяв, что ковры нашлись, резво устремляется следом.
Через минуту они появляются на крыльце. Капитан шествует триумфатором, а ксендз бережно, как драгоценнейшую хрупкую вазу, несет на руках «половички», местами залитые водой, со следами ведер, стоявших на них. По его щекам катятся слезы, серые тонкие губы что-то шепчут, наверное, молитву, сухонькие ручки дрожат, и сам он еле держится на ногах от счастья.
Сойдя с крыльца, ксендз осторожно вешает реликвию на заборчик, становится на колени, складывает ладони на груди лодочкой и, высоко подняв к небу личико с птичьим носиком, начинает молиться. Потом неожиданно хватает руку капитана и покрывает ее поцелуями.
Смущенный, капитан отнимает руку, помогает старику подняться, и они уходят.
Уже за калиткой ксендз останавливается, кланяется нам и осеняет всех троих широким католическим крестом.
— Вот вам и «половички», друзья мои, — майор улыбается, берет меня под руку. — Так скажи, что с Кузнецовым случилось? Как он чувствует себя?
— Да ничего, товарищ майор. Пуля попала ему в шею. Прошла навылет, но фельдшер сказал, что неопасно. Лишь бы нерв не задело. Увезли в армейский госпиталь. Рядовой Сивков поехал его сопровождать. Ведь Кузнецов раньше в нашем отделении служил...
— Знаю, Кочерин, знаю. Кстати, поздравляю вас, товарищ Кочерин. Сегодня в дивизионке опубликован приказ: вы награждены орденом Славы третьей степени.
...Да, Иван Иванович ранен. Его ранило сегодня утром в полукилометре отсюда, среди развалин домов, где толпились сотни гражданских немцев, вылезших из подвалов, канализационных колодцев, погребов близстоящих дач. Они трое суток сидели в своих укрытиях под ударами бомб, мин, снарядов, которые обрушились на Кенигсберг во время артиллерийской подготовки ранним утром 6 апреля.
И когда через три дня генерал пехоты Леш — командующий группировкой фашистских войск в Кенигсберге отдал приказ о капитуляции, когда тысячи его солдат и офицеров, ставших теперь военнопленными, ушли в наш тыл, поступило распоряжение нашего командования: накормить гражданское население города.
Еще дымились развалины домов, еще текли людские слезы при виде их, а на окраинах города потянулись к небу мирные дымки батальонных кухонь, где варили кашу из трофейных круп.
Младшему лейтенанту Кузнецову, нашему парторгу, было приказано возглавить один из таких «пунктов довольствия гражданского населения гор. Кенигсберга», как официально они назывались в первых приказах советской комендатуры города.
Во время раздачи каши, сухарей и кусочков сливочного масла для ребятишек какой-то недобитый фашист полоснул автоматной очередью по людям у кухни.
Были убиты повар, две женщины и ранен Иван Иванович, следивший за тем, чтобы немцы сполна получали положенные им продукты.
Кузнецова перевязали, помогли добраться до подвала разрушенного дома, где в период боя находился последний командный пункт нашей роты, а мы тем временем энергично прочесывали район, откуда стреляли. Но никого не нашли.
И вдруг на КП роты появился немец. Высокий, старый и нескладный, в потертых вельветовых штанах и широкой немыслимого фасона куртке.
Позади немца, упирая ему в спину ствол своего автомата, стоял Сивков.
— Вот он стрелял, товарищ младший лейтенант, — авторитетным тоном, не допускающим никаких сомнений, доложил Алексей Кузнецову.
Иван Иванович, сидевший с забинтованной головой в стареньком с высокой спинкой кресле, критически оглядел старика с головы до ног, задержал взгляд на его редких седых волосах, чем-то напоминавших цыплячий пух, и сказал:
— Он, говоришь?
— Определенно, он. Больше некому. Все облазили...
— Не думаю, Алексей. Ему на погост пора, а не с автоматом по развалинам прятаться.
— Не думаете? — Недоверие Кузнецова задело Сивкова за живое. Он быстро подошел к немцу спереди, стволом автомата поднял голову старика. — А вы на буркалы его гляньте. Гляньте! Волк-волком!
Мы глянули на «буркалы» немца и невольно заулыбались. В глазах старика, когда-то голубых, ничего не было, кроме крайней растерянности. Он смотрел на нас так, как смотрят маленькие дети на что-то такое, увиденное ими впервые, поразившее их воображение, вроде «вылетевшей» из объектива фотоаппарата птички.
В этих глазах угадывалось столько доброты, что даже мы, огрубевшие на войне, далеко не сентиментальные люди, сумели разглядеть это. Все, кроме Сивкова.
— Значит, настаиваешь на том, что он стрелял? — Кузнецов тяжело поднялся с кресла и, держась за стенку, подошел к немцу.
— А если бы не он, тогда чего бы ему было прятаться. Знаете, где я его нашел? В канализационном колодце. Вот где! Фашист он натуральный...
— А оружие у него было? — Вмешался в разговор я.
— Не было. Кинул, наверное, когда прятался. Да вот мы его сейчас допросим. Все скажет как миленький.
Сивков повел автоматом в сторону старика, спросил:
— Говори, ты паф-паф в младшего лейтенанта?
Немец перепугался, отступил на шаг. В его слезящихся глазах растерянность сменилась испугом.
— Отвечай! — прикрикнул на него Алексей.
— Я, я, я, — проговорил старик, продолжая пятиться к стенке.
— Ну вот, — Алексей опустил автомат. — Сам признался. «Я» — говорит.
Мы рассмеялись.
— Чего это вы? — Алексей, удивленный, поочередно оглядел всех.
— «Я» по-немецки означает «да», — Кузнецов, забыв про боль, улыбнулся, снова направился к креслу. — А вот что это «да» у него означает, мы не знаем. Ты хоть обыскал его?
— Нет.
Алексей молча взял автомат «на ремень», подошел к немцу вплотную, обшарил его карманы, но ничего не нашел, кроме большого черного карандаша.
— Вот все, — Сивков положил карандаш на ящик перед младшим лейтенантом. — Оружие он определенно спрятал. Знаю я их подлую фашистскую натуру.
Решил вмешаться в дело я. Сивков словесных убеждений не признает. Ему нужны факты.
— Ты кто ист, дед? — спросил я старика. — Профессия твоя какая? Где ты арбайт? Шпрехен?
Старик, кажется, понял меня, но по-прежнему смотрел на Сивкова, на его круглые, сейчас злые глаза, на рыжеватый чубчик, выбивающийся из-под шапки. Я догадывался, что из всех нас старик боится только его.
Я продолжал допрос:
— Ты ист фашист?
— Найн, найн! — Немец боязливо замахал руками, отходя к стене. — Наци — нихт, зольдат — нихт, паф-паф — нихт!
— Ты ист фольксштурм?
— Найн. — Старик распрямился, в его глазах сверкнул огонек. Ткнув себя в грудь длинным грязным пальцем, он сказал с расстановкой: — Их бин кунцмалер. Ферштейн зи?
— Чего? — переспросил Сивков немца.
— Их бин кунцмалер!
Мы переглянулись. Алексей недоуменно пожал плечами.
— Может, он по плотницкой части, — высказал предположение молоденький телефонист. — Опять же опилки у него на штанах.
— А мне сдается — из парикмахеров он. Пальцы больно длинные, — пробасил кто-то из угла подвала. У нас в райцентре парикмахер такие имел.
Мы замолчали. Это не ускользнуло от внимания старика. Он насторожился, подозрительно оглядел всех нас. Где-то в его сознании, очевидно, мелькнула тревожная мысль о том, что эти русские солдаты посоветовались между собой и уже вынесли ему смертный приговор.
Глаза старика потухли, и весь он как-то сник, уставившись взглядом на руки Сивкова, державшие автомат. Он, видимо, мысленно приготовился к смерти и ждал лишь того, когда она наступит.
Словно разгадав мысли немца, Куклев подошел к немцу, -положил руку на плечо.
— Да не боись ты, не боись! Не сделаем мы тебе худа, дед!
— Отпусти его, Сивков, — младший лейтенант махнул рукой. — Пусть идет туда, в очередь за кашей.
Но немец неправильно растолковал жест Ивана Ивановича. Он решил, что офицер приказывает вывести его и расстрелять.
— Наци — нихт! Паф-паф — нихт! — крикнул он и вдруг распрямился, одернул куртку, схватил карандаш, лежавший на ящике перед Кузнецовым, и взял Сивкова за рукав.
— Битте!
— Но, но! — грозно осадил немца Алексей, отнимая руку, но тот не сдавался.
— Битте, битте...
— Ну чего ты упираешься, Алексей? — сказал я. — Поглядим, чего он хочет.
Сивков уступил, сел на патронный ящик, на который указал ему старик, и повернул голову к нам в профиль.
А немец преобразился. В его глазах опять вспыхнул огонек, рука, державшая карандаш, перестала дрожать, густые с проседью брови взметнулись вверх.
Он подошел к стене, где сохранился большой пласт зеленой штукатурки, и взмахнул (именно взмахнул) карандашом. На штукатурку лег один штрих, другой, третий, и вдруг на ней, как на фотобумаге, опущенной в проявитель, показалась Сивковская прическа, вздернутый нос, круглый глаз.