Дорога на простор — страница 15 из 54

сеять?!

Крикнул один из днепровских:

– Та нам с тими строгалями не челомкаться. Мы – до дому, на Днипро… Но была тревога в гуденьи круга. Уже, в нескольких днях пути, выросли на горах по Волге черные виселицы. Воевода Мурашкин быстро двигался на Жигули.

– Браты-ы, продали-и!..

И вдруг, озираясь кругом, глазами выискивая человека в армяке, казак по прозвищу Бакака (Лягушка – на языке народа, живущего в тучных долинах за кавказскими горами) с бешеной руганью выкрикнул:

– По донскому закону!

Охнули, на мгновенье замерли. И расступились, когда внезапно шагнул в круг тот, о ком были сказаны страшные слова.

Кто-то свистнул. Десяток подхватил. Заревела сотня глоток. Он стоял в середке, пережидая.

Сквозь гул голосов, сквозь рев поношений и ругани прорывалось:

– Кольца в атаманы!

И в другом месте:

– Богданка люб!

И еще в новом месте:

– Гроза поведет!

И в каждом из этих мест сплачивались кучки людей, еще объединенные общей яростью, но уже враждебные друг другу. Дробился, рассыпался круг. Бритобородые днепровцы отбились в сторону. А со ската к реке, где держались вместе беглые боярские, донеслось:

– Будя ваших! Нам свой мужик атаман: Филька Ноздрев!

Он пережидал бурю. Ждал, пока утомятся глотки.

Но еще кто-то взвизгнул:

– Дувань казну!

Словно вырвался вздох из грудей у рядом стоящих. И пока не дохнуло это надо всей разношерстной, раздробленной, тревожно мятущейся толпой, пока не пронеслось и не спаяло ее, – Яков Михайлов сказал спокойно, даже не подымаясь с пригорка, на котором сидел:

– Что ж меня не кричите? Аль самому?

– Мещеряка в круг! – требовали снизу.

Но наверху захихикали. И, как бы истощив свою силу, не слившись в единый поток, угасла, опала ярость. Уже летело к сурово молчавшему человеку:

– Батька, скажи! Не томи!

– Дуванить? Казну дуванить? – прокричал Ермак голосом, срывающимся от злобы. – Кровь… кровь братов дуванить? Не дам! Волю – по перышку?!

– Воля игде ж? В холопы неволишь!

Ермак сорвал с себя зипун, будто тот душил его.

– Сам над собой донской закон сполню, коли порушу волю!

И тотчас остыл, пересилил сердце, заговорил быстро, свободно, с привычной властностью, уже чувствуя, что, стихши, слушают его; он не искал слов – легко они шли к нему сами, искусно складывались, и лишь сдавливало голос то, что клокотало в нем.

Одной головой крепко тело. Легко срубить долой голову, а срубивши – не прирастишь. Тело о многих головах – как безголовое тело. Такова была гулевая Волга.

Он дал ей голову. К великой силе, к небывалой мощи вел. И невиданной крепостью стал крепок уряд станишников.

Кто собирал казну в войсковые сундуки?

– Ты собрал?

Он повертывался и допрашивал, указывая пальцем:

– Ты? Или ты?

Войско собрало. Уряд казачий, какого не видывали доселе. Ту голову, коей живо тело, теперь под топор? Ту казну, коей крепка воля, на дуван?

– Не, не про то, товариство, Ермакова песня поется!

Он замолчал, пригнулся, тихо стало.

Затем, негромко, вкрадчиво, как бы меряя глазом высоту нагрянувшего и кошачьим шагом подбираясь к нему:

– Не с великого на малое… не цепи лизать… не по кустам выть… Есть ли сила аль бахвал себя выхвалял: "я силач", да надселся, ломаючи калач?.. Разгонись, жилы все напряги – и дерзни, тут и сигани на самое великое!..

Остановился. Крикнул:

– Вона дорожка, никем не хоженная!

Потом припомнил – Дороша. Дорош наложил пошлины и дани за снасть свою и припас. В Дорошеву службу пошли; где же кабалы его?

И тихо, будто про себя:

– Горько ноне? А что ж? Полынь на языке, желчь в сердце. Да не мимо молвится: ум бархатный. Кто казаки? "В нуждах непокоримые, к смерти бесстрашные". Горькое привыкать ли хлебать? Выхлебаем хлебово, таган переворотим и по донцу поколотим. Выдюжим. Бог свят, выдюжим!

Он улыбался. Он говорил о камских непочатых землях, о соболиных краях, о стране, где Белая вода. Не в неволю к Строгановым путь лежит, а на такую волю, какой уж никто не порушит.

И выговорил слово. Неслыханное.

– Казацкое царство.

И замолк.

Как пчелиное жужжание – в толпе. Кольцо вышел и кинул под ноги Ермаку шапку с лохматой головы.

– Пропаду, бурмакан аркан, что за песню, что за слово… А поеду с тобой!

Подбежал Брязга, вытащил, потряс саблю, закричал хрипло:

– Мечи, что ль, ребята, не отточены? "Дунай" давай! Выдюжим! Лезовый кладенец, женка казачья…

Медленно поднялся бурлак в онучах и, поддергивая штаны, сказал:

– Нам что Кама, что Волга… – стариковали, значит, мы… старики те… дело-то привычное – потягнем… Спина, спаси господи, зажила, крепка-то спина, мать пресвятая богородица!

Пан не спешил, поглядывал, послушивал и трудную эту речь, и ребячьи выкрики кидавших шапки удальцов-атаманов, которых разобрало, взяло за живое, и пчелиный зум переменчивой, уже преданно покоренной толпы (а что нового узнала, чего не ведала полчаса, час назад? Соловьиное слово! Слово – и власть…). Поскреб в затылке, хитрая ухмылка скользнула в усы.

– Хлопцы, та и до дому можно. Только что ж вертаться, не пополудничав? С полдороги, да и коней назад? Эге ж, хлопцы, кажу! Як уж пойихали, так аж пид самисеньку пику.

Повел бровью:

– Коней-то расседлайте, кто заседлал.

Тогда Рваная Ноздря прошел к Ермаку.

– Я не скажу так красно, как ты. А ты погляди на меня. Хорош парень? Ты не нюхал каленого железа. А я в гроб с собой тот запах понесу. Не забуду, как клещи рвут тело… Куда ведешь? Русь подымается, холопство избывая. Вотчины палят. Бояре по дорогам проехать страшатся. Мужицкой недоле – вот он конец. Царство сулишь – не прельстишь. То мужицкое ли царство твое? Тута станем. Разметем полки воеводины. Все крестьянство будет к нам!..

Ермак не перебил его, только поднял глаза.

– А ты струпья мои считал?

Ответил Ермаку тихий Степанко Попов:

– Не пойдем, слышишь? Мужики не пойдут. В лесу утаимся. В пески зароемся. Нет – в омут головой.

Ермак двинулся из круга. Был радостен. С ним атаманы и есаулы. Но, будто вспомнив что-то, остановился и хмурым взглядом перебрал уже зашевелившуюся толпу. Тот жесткий взгляд нашел двоих: Бакаку и есаула Федора Чугуя, который требовал дувана.

Зеркальца, коробочки с румянами, бусы, обручи, подвески, сапожки, бисер, летники, шубки, – все она упихивала, уминала в укладки с расписными крышками. На полу солома, наспех увязанный узел с торчащим рукавом – горница походила на разоренное гнездо хлопотливой птицы.

– Улетаешь, Клавдя?

Клава порхнула мимо, дохнула в лицо Гавриле, засмеялась, принялась горой накидывать подушки, для чего-то взбивая их.

– Далече, не увидимся! – пропела она.

– К старикам на Суру?

Она взялась пальцами за края занавески и поклонилась.

– И то к старикам. Угадал, скажи! Строгановыми зовут, слышал?

– О! Значит, берет? Берет, Клава?

Тряхнула головой так, что раскрутилась и упала между круглых лопаток коса.

– Ты берешь! Ай не схочешь?

– Трубачам, ягодка, одна баба – труба. – И засветился улыбкой. – Значит… Эх, дурак, прощаться пришел!

Она приблизила к нему свои выпуклые глаза.

– А ты попроси ангела с небеси!

Он потупился. Рот ее покривился, стал большим. Она отскочила, начала срывать, мять вышивки – цветы с глазастыми лепестками и тех птиц, которые напоминали ее. Он смотрел остолбенело, силился и ничего не умел сказать, пока она не крикнула:

– Уходи! Федьку-рыбальчонка только и жалко…

– Клава…

– Уйди! – взвизгнула она и притопнула.

А следом за ним выбежала сама, придерживая рукой платок на голове, бросив дверь открытой.

Поздно вечером, в стане, вдруг вынырнула из осенней тьмы около Ильина, спросила:

– Когда плывете?

Дышала часто, неровно, нарисованная бровь казалась окостенелой.

– Завтра? Аль еще поживете?

Зашептала ластясь:

– Гаврюша, ты скажи… Он говорит – не к Строгановым.

Он отозвался тихо:

– Сама понимай…

– Знаю! Зимовать обреклись, казачок! – Отшатнулась, тьма смыла ее лицо, низким, грубым голосом закричала: – Как собаку?.. Со двора долой, ворота заколотить – околевай одна, собачонка? Кровь родную кидать? Федька чей? Его, Кольцов, Федька – до меня еще не знал? Волки-людоеды, лютые, косматые! Упыри! А! Собака – я! На дне речном след ваш вынюхаю!

Мелькнула белым, скрылась, – в ушах Гаврилы все стоял ее истошный, исступленный крик. На сердце было смутно. Он не услышал тяжелых шагов. Оробел, когда на голову ему легла рука.

– К тебе приходила?

Ермак не стал ждать ответа, кивнул:

– Волосню прикрой, студено.

И Гаврила покорно вытянул из-за пояса, надел шапку.

– Волгу жалко? – спросил атаман. – Десять годов гулял, а нагулял…

То, что комом сбилось в груди у Гаврилы, того не тронул он. Сказал, чтоб дать ответ атаману:

– В Михайловском курене богатеями стали…

Ермак насупился.

– В войске нет Михайловского куреня… Завидуешь? – И посоветовал: – А ты – не завидуй. Мои сундуки сочти – много ль сочтешь?..

Плеснет внизу – и опять тишь. Атаман грузно опустился на поваленный ствол, оперся о колено.

– Расскажи чего.

Гаврила помялся, проговорил:

– Ушли мужики-то. Где на кручи отбились. Иные в деревеньках на Усе… Ермак перебил:

– Не можешь рассказать. Играть на трубе горазд, а рассказать – нечего. Ляг поди. Не шалайся.

– Не спится…

Атаман не встал; была и у него, видно, одинокая долгая ночка. Вдруг сказал:

– Где приткнутся, там и присохнут. В обрат глядят. Отдирать – оно и больно. А ты вперед погляди…

– Чего же ищешь, батько? – тихо спросил Гаврила.

– Чего ищу, того не видал здесь. Старое кончать пора. Время за новое браться. Гулевую Волгу скрепил – всю и сниму отсюдова. Целехонькую – никто не порушит. Полымю тому в ином месте – разгореться дам…

Осенью, когда рыба ложилась в ямы на дне реки, ветер свистел в оголенных березах и только дубы стояли увешанные желтой листвой, – вольница снялась с привычных мест и ушла вверх по Волге, а затем свернула на Каму.