Итак, меня нашли, взяли мои документы, а меня самого отправили в медсанбат. До этого места все в моей судьбе было для меня ясным. Но почему я, подполковник, порученец штаба армии, лежу не в офицерской палате? Ведь и без документов, по погонам в медсанбате должны были видеть, что я принадлежу к командному составу. Тем не менее, а лучше сказать — несмотря на это, я прибыл в госпиталь рядовым? Так, может быть, меня не забыли, а разжаловали приказом командарма или даже командующего фронтом? Это было очень похоже на правду. А если это так, ограничится ли наказание разжалованием, или будет следствие, трибунал? В этом случае, если я к тому же буду годен к службе, меня ждёт штрафная рота. А если не буду годен — тюрьма. Шутка ли сказать, невыполнение приказа в боевой обстановке! Я сам не мог теперь толком объяснить себе, что толкнуло меня тогда принимать командование ротой, вместо того чтобы немедленно возвращаться в штаб армии. Разве там, на передовой, не обошлись бы без меня? В конце концов, рота имела связь с командиром батальона. Тот был связан с командиром полка. Да и командование дивизии уже наверняка знало о начавшемся наступлении противника… Другое дело, если бы я увидел, что в роте началась паника, что только моё вмешательство может предотвратить оставление ею рубежа и прорыв фашистов в глубь нашей обороны. Тогда, разумеется, я был бы обязан поступить так, как поступил. Но ничего подобного не происходило. Ни один боец и не помышлял об уходе с позиции. Командир 1-го взвода, младший лейтенант, принявший командование после гибели Федотова, хорошо знал свои обязанности. Он знал лично всех оставшихся в живых бойцов роты, знал расположение огневых средств… Да что говорить, он был дома. Я же был человек пришлый, знакомившийся с ротой в ходе боя. Получалось, что никакой необходимости в моем вмешательстве не было. Взять на себя командование ротой меня толкнули одни лишь эмоции… Долгими, нескончаемыми ночами, лёжа на спине, уставившись в холодную и такую равнодушную синюю лампочку, я все думал и думал. Я представлял себе, как буду держать ответ за свои действия, обдумывал, что сказать в своё оправдание. И каждый раз вместо каких-либо убедительных доводов в свою пользу я повторял одно и то же: «Иначе я поступить не мог». Фраза эта опять же ничего, кроме эмоций, не содержала. Но что другое мог я сказать в своё оправдание? Ничего. Ровно ничего.
Снова и снова вспоминал я подробности боя, который рота вела под моим командованием. Когда я появился на передовой, одна атака фашистов была уже отбита. В расположении противника показались танки. Они остановились на краю болота. На фоне зари цепочка танков чернела, будто стая волков, готовых броситься на добычу. Однако по болоту, хотя и промёрзшему, танки двигаться не решились и били по нам из пушек.
«Непорядок, — сказал стоявший со мной рядом пожилой боец. — Немцам на западе от нас положено быть. А они восточнее нас, русских, оказались… Непорядок это, чтобы немец нам восход солнца заслонял», — добавил он, покачав головой.
Маленькие, но злые снаряды танковых пушек нанесли нам чувствительный урон. В двух местах разворотило бруствер. Был разбит пулемёт. Снова были убитые и раненые… Но неподвижный танк, к тому же высвеченный солнцем, и сам хорошая мишень для артиллеристов. Две вражеские машины загорелись. Остальные поспешно укатили назад.
Вторую атаку немецкой пехоты мы отбивали, имея в строю всего двадцать бойцов. Я приказал встретить набегавших гитлеровцев слабым огнём, подпустить поближе, на расстояние броска гранаты. Когда фашисты приблизились, мы прижали их к земле пулемётами. Гранаты подняли их с земли и обратили в бегство. Тогда пулемёты заговорили снова… Упорству противника не приходилось удивляться. Выдвинувшаяся вперёд рота мешала атакам фашистов на соседние участки. Как только немцы приближались к рубежу обороны нашего правого или левого соседа, мы оказывались у них на фланге, даже немного с тыла, и наши станковые пулемёты истребляли фашистских солдат. Соответственно и мы были хорошо защищены с флангов огнём соседних подразделений. Атаковать нас фашисты могли только в лоб. Теперь я убедился в правоте капитана Федотова, решившего любой ценой удерживать свою позицию.
Третью атаку мы встречали всего чёртовой дюжиной. Оружия у нас, правда, было немало. Я организовал челночное обслуживание пулемётов. Первые номера, дав по нескольку очередей из своих пулемётов, бежали к соседнему. Вторыми номерами были раненые, способные помогать пулемётчикам при стрельбе. Но силы были теперь слишком неравными. Волна атаки докатилась до нашего бруствера. Хорошо помню, что в тот момент я не подавал никаких команд. Да они и не были нужны. Никто не дрогнул, не оглянулся назад. Каждый, в ком была хоть капля жизни, вступил в рукопашную схватку. В коротком бою я был ранен штыком под ключицу. Падая, я услышал крики. Негромкие, нестройные… Все же я различил — кричат «ура!». Из тыла подходило подкрепление…
О том, что враг на этом участке не прорвался и был тогда отброшен, я мог судить по тому, что меня подобрали наши.
Чаще всего я вспоминал своих товарищей по службе в штабе армии. Почему все они так дружно отвернулись от меня? Ну, хорошо, я виноват и готов понести наказание. Но в данный момент я все-таки тяжело раненный человек. Ведь даже суд над преступником не может состояться, если обвиняемый болен. Смертная казнь откладывается, если у приговорённого повышена температура… Особенно часто я вспоминал нашего начальника штаба. Генерал всегда хорошо, я бы сказал — тепло ко мне относился. И вот такое ледяное пренебрежение. «Впрочем, — отвечал я себе на этот вопрос, — его-то я больше всех подвёл. Вероятно, он имел из-за меня крупные неприятности. Кто знает, быть может, командующий фронтом так-таки обозвал его бездельником и отстранил от должности?..»
Чего только не взбредёт на ум, когда лежишь на госпитальной койке! Медленно тянулись дни, несмотря на посещения ленинградцев, несмотря на концерты артистов и пионеров. Ещё медленнее тянулись ночи.
Как-то раз, измученный ночной бессонницей, я после завтрака и врачебного обхода забылся глубоким сном. Вначале сон был каким-то мутным. Потом стал проясняться.
Я неподвижно лежу на койке. Тело моё до подбородка укрыто белой простыней. Я умер. Глаза мои закрыты, но я слышу знакомые голоса и отчётливо представляю себе зрительно все, что происходит.
Вокруг койки толпятся мои товарищи по палате. Здесь и начальник госпиталя, и врачи, и медсёстры… Здесь и генерал — начальник штаба армии. Возле него стоит адъютант… Идёт гражданская панихида. Генерал говорит надо мной речь… Рассказывает о моей работе в штабе. Само собой, нахваливает покойника… Вот заговорили о роте капитана Федотова. И я понимаю: моё донесение дошло до штаба армии… А вот и самое главное. Тут меня охватывает страх: вдруг исчезнет мой сохранившийся пока слух и я не сумею дослушать…
«Навстречу подходившему подкреплению полз раненый боец, — говорил генерал. — Манойло его фамилия была. Он передал завёрнутые в тряпку донесения, документы и погоны офицеров, командовавших ротой… Вот такой факт, товарищи… Командование наградило всех бойцов роты посмертно орденами Красной Звезды. Командира роты капитана Федотова и принявшего на себя командование подполковника Зеленцова наградили посмертно орденами Красного Знамени».
«Как?! — думаю я. — Капитана Федотова и меня?! Несправедливо! Он и его бойцы — настоящие герои. А я? Что с того, что я в последний момент положил и своё заявление в железный ящик Федотова? Что с того, что я пошёл в бой вместе с остатками его роты и сражался честно, до конца? Разве я сам не зачеркнул эти свои поступки?! Сколько раз бессонными ночами я раскаивался в том, что написал тогда своё заявление, и даже в том, что принял командование ротой…»
— Неверно! Неверно это! — кричу я и открываю глаза.
— Никак проснулся чудо-богатырь! — радостно восклицает генерал. — Ну, здравствуй, Зеленцов, здравствуй, дорогой! — Он нагнулся и крепко меня поцеловал. Раненые, столпившиеся вокруг, разом заговорили, зашумели. Послышались поздравления…
Генерал взял из рук адъютанта красную коробочку.
— Его наградили, а он кричит «неверно!», — сказал генерал, обращаясь к собравшимся. — Приказы командования не обсуждают! Сам должен это знать!
Слова его вызвали дружный смех.
— Ты что же, Зеленцов, — обратился ко мне генерал, — в прятки решил играть? Почему о себе ничего не сообщил? Мы же тебя и в самом деле похоронили. Вот поправишься — сходим на твою могилку, по рюмочке на ней выпьем.
Раненые, стоявшие возле меня и лежавшие на койках, снова рассмеялись.
— Ну, вот что, — сказал генерал уже серьёзно. — Давай поправляйся и сразу ко мне в штаб, на прежнее место.
— Спасибо, товарищ генерал. За все спасибо… Только прошу меня перевести на строевую должность. Хотя бы на роту. А прежняя не по мне… Не подхожу я к ней…
Генерал нахмурился.
— Все штучки, штучки интеллигентские, — сказал он сердито. — А нельзя ли, доктор, — повернулся он к начальнику госпиталя, — вкатить ему перед выпиской в энское место хороший укол? Такой, чтобы сразу человеком стал… Ну и шляпа! Ладно, — закончил он, переждав новый взрыв смеха, — твоё дело — поправляться. Придёшь в штаб — там посмотрим, что с тобой делать…
Вот, собственно, и вся история. На прежнюю свою должность я все-таки не вернулся. Командовал полком. Потом был начальником штаба дивизии… После войны демобилизовался. По состоянию здоровья.
ШЕСТОЕ ЧУВСТВО
Было у меня поначалу, как и положено нашему бойцу, пять чувств. Чувство любви к родине. Чувство воинского долга. Чувство товарищества и взаимной выручки. Чувство дисциплины и сознательности. Ну, и, само собой понятно, чувство уверенности в победе. Однако по мере хода войны выросло во мне, вполне естественно, и шестое чувство, а именно — чувство мести. Объяснять тут вроде бы без надобности. Достаточно сказать, что родом я из-под Ленинграда и всю блокаду прослужил на Ленинградском фронте. Так что навидался всего сверх нормы. Да к этому если прибавить собственные мои переживания и страдания — и в смысле пайка, который в ту первую зиму был, и в смысле ранения своего как первого, так и второго… Да если ещё