Снетков растерянно молчит, глядя в веселые, немигающие глаза капитана. Пытается возразить:
— Так не делается… Есть какие-то правила, есть порядок… Необходимо обследование, подходящий диагноз… И обязательно — направление…
— Вот и позаботься, чтобы все было по правилам, — торопливо и жестко заканчивает разговор капитан милиции Деев. — Обследования, какие нужно. Направление, откуда нужно. Ты же умный, позаботься… Я тебе позвоню. — Он пожимает Снеткову вмиг вспотевшую ладонь, идет, не оборачиваясь, к воротам и, прежде чем исчезнуть, аккуратно закрывает их за собой.
Ангел в бело-голубой одежде сидит на каменном кубе, не касаясь сандалиями черно-синей земли. Крылья его черны, подкрылья голубы, кольцо нимба на охряно-зеленом фоне когда-то было красным. В полусогнутой правой руке он сжимает тонкий, удлиненный посох или жезл. Левой, подав плечо вперед, указывает направо от себя: там парит над землей, невысоко, на фоне узких, зарешеченных черных ворот, белый кокон, свернутый в спираль, или же туго спеленутый младенец, но лицо младенца, едва обозначенное, едва проступающее из пелен, едва подчеркнутое маленькими запястьями, скрещенными под недетским острым подбородком, оттененное белым платком, облегающим лоб до самых сомкнутых, неспящих глаз, — лицо взрослое, скорее женское, суровое, как у умершей монашки…
— Ангел на гробе Христовом, — подсказывает мужчина в драповой куртке. — В сущности, копия, хотя и современная оригиналу: тоже тринадцатый век и, возможно, тот же мастер. Оригинал — в Милешевом монастыре, в Югославии… Вопросы будут?
— Нет, — осаживает его женщина в черном плаще.
Теперь она и без подсказки знает, что обращенный к ней неприветливый взгляд ангела суть его слова о Воскресении, догадывается, что белый, почти прозрачный парящий кокон, на который указывает ангел, — не младенец, не душа, не монашка и не Сам Воскресший, спеленутый Иосифовой плащаницей, но зримое значение слов ангела, обращенных к ней, его зримая весть о том, что Он Воскрес, — пытается услышать в себе эти слова, но не слышит ничего, кроме шума растревоженной алкоголем крови в голове, кроме неряшливых звуков шагов за своей спиной и нетерпеливого, капризного голоса воспитательницы:
— Хватит вам валять дурака. Я же говорила: его здесь нет.
— Построиться! Построиться! Построиться! Всем построиться! Построиться! Никитюк, все должны тебя ждать? Очень мило… Лерик, оставь его в покое, стой смирно… И ты оставь его в покое. И руки, руки из карманов! На меня смотри! И ты на меня смотри!.. Где Беневольский?.. Что значит «там»? Где это «там»? Круглова, приведи Беневольского, только бегом… Внимание, все ждем Беневольского! Тихо ждем. Я сказала: тихо!.. А теперь совсем помолчали. Помолчали, подумали и — не врать! Смотрим на меня, так; спокойно думаем, ясно отвечаем: кто видел Смирнова?.. Вопрос понятен?.. Молчим… Молчим, глазами хлопаем, очень мило… Вот и наш Беневольский, очень мило. Стань в строй… Так. Вынуждена повторить вопрос. Специально для Беневольского: кто и где видел Смирнова?.. Молчите?.. Боитесь и молчите… Боитесь сказать правду, боитесь сказать вслух — тогда скажите мне по секрету. Или я вам скажу по секрету: пока не приведете мне Смирнова — никакого ужина! И никаких черепашек! Никаких черепашек перед сном!
Возгласы воспитательницы, злые и унылые, как удары кровельного железа на холодном, пропахшем кухонной гарью ветру, приютский щебет перепуганных, сбитых в стаю детей отзываются в памяти женщины смутным эхом всех пережитых уныний и унижений, гонят ее прочь — в тишину разоренного монастырского сада, на пологий уступчатый склон, заросший диким шиповником, перемеженным мертвыми, обломанными яблонями… Она петляет, кружит между ними, то и дело скрываясь из глаз за высокими кустами; мужчина едва поспевает за нею и, не сумев догнать, скоро и вовсе теряет из виду ее черный плащ. Зовет, не зная имени, неловким «эй» и «ау», прислушивается, замерев, к сухому шороху ветвей и колючек, бродит средь них наугад и, наконец, находит ее в нижней части сада, возле самой стены, там, где запахи влажной земли и перепрелых листьев сильно приправлены кислым духом старой известки и мокрой кирпичной крошки. Не вынимая рук из карманов плаща, женщина сжимает их в кулаки, и взгляд ее недобр:
— Что вам взбрело? Что вы все таскаетесь за мною?.. Поите всякой дрянью, заговариваете зубы всякой дурью… Могу я, наконец, побыть одна? Могу я, наконец, спокойно осмотреться?
— Пожалуйста! — Он старается быть спокойным. — Ухожу, исчезаю, пожалуйста!.. Но никто вас силой пить не заставлял, и пили вы с удовольствием… Насчет дури — тоже извините. Битый час о женской доле и о музыке сфер — это, извините, совсем не я, это кто-то другой. И последнее… Я ведь, бедная вы моя, все понимаю, вернее, обо всем догадываюсь. Вы проехали, бедная, полторы тысячи километров ради одной цели — попасть в этот несчастный музей. Предвкушали невесть что, потому что были наслышаны и начитаны. Надеялись испытать невесть какую вибрацию души — а в результате? Полное разочарование — я ведь за вами наблюдал, я видел, как вы смотрели. Будто это не остаток росписи на стене, а лоскут старого лака на неухоженном ногте… И теперь вы злы. Чрезмерные ожидания, как и любые чрезмерные ожидания, вас обманули. Они, но не я. Я лишь попался вам под руку.
Женщина разжимает кулаки и говорит беззлобно:
— Что мне ваш музей. Я почти и не хожу по музеям. Потащилась бы я в такую даль ради музея… Но мне действительно нужно было здесь осмотреться. Представить, как здесь все было и как здесь все будет… Скоро здесь, на горе, начнется новая, прежняя жизнь, — неужели вы об этом не слышали? И это будет моя жизнь… Мне дали понять: если я точно решилась, если я решусь окончательно и если пойдут мне навстречу, если свершится то, что должно со мною свершиться, — моя новая, подлинная жизнь, возможно, начнется именно здесь… Вот вы все таскаетесь за мною, мельтешите, а я вас не вижу… Я вижу сад. И не хуже того, что был. Вижу, как я буду корчевать эти вот пни и колючки, как буду сажать маленькие яблони, — это вы понимаете?
— Боюсь, что да, — без тени насмешки, деловито и печально отвечает мужчина. — Боюсь, теперь я просто обязан таскаться за вами, мельтешить и заговаривать зубы… Как долго вам осталось влачить наше обыкновенное, грешное существование: месяц? год?.. Боюсь, я просто обязан скрасить вам этот остаток. По-человечески вас проводить… Как, скажем, провожают в тюрьму или в эмиграцию…
— Спасибо, не стоит, можете не провожать, — язвительно обрывает его женщина и выговаривает с досадой: — Чем? Чем скрасить? Какие такие неведомые радости вы собираетесь мне предложить?.. Рестораны по вечерам и шашлыки по выходным? Разговоры, курорты, дачные грядки? Прогулки на автомобиле?.. Эти ваши музеи, концерты, компании, книжки, букеты, вздохи, комплименты, нервы… Что я еще забыла упомянуть?
Взгляд мужчины, до этого хмурый, мгновенно делается кротким.
— Бесчинства, — тихо подсказывает он. — Вы забыли упомянуть бесчинства…
Женщина делает глубокий вдох, подыскивая подходящие, убийственные слова, но, передумав отвечать, лишь вяло отмахивается и спешит подняться наверх по узкой тропинке, протоптанной среди самых крайних кустов. Он не дает ей уйти: догоняет на верхней террасе, возле продуваемой холодным ветром дыры в стене, и, положив руку на плечо, заставляет остановиться:
— Да погодите вы на меня сердиться!.. Вы слишком самоуверенны. Вы еще толком ничего не знаете и уже на всем поставили крест… Вы, например, о Новой Зеландии — знаете? А я знаю; я пишу в одну новозеландскую газету: эти овцеводы хорошо платят… Раз в месяц пишу, раз в год там бываю. Вы, например, знаете, как они там живут? Просто удивительно живут: и сами сыты, и овцы у них целы — море, море овец! Но не это главное… Там горы такие зеленые, что больно глазам. Воздух там такой чистый, что кружится голова. И океан шумит… Вы правы, милая, нам не нужны шашлыки и музеи. Нам с вами нужно в Новую Зеландию, хотя бы ненадолго. Наденем яркие рубашки, белые шляпы, и — босиком — к океану…
Женщина смотрит на него с тупым изумлением:
— Что вы тут все время мелете и мелете своим языком? Какая тут Зеландия? Зачем мне Новая Зеландия?
— То есть как — зачем?.. Собираясь в новую жизнь, прежде всего необходимо запастись хорошими воспоминаниями: чтобы не отравить ее плохими, чтобы не унизить ее каждодневной мечтой о забвении. Я готов устроить вам хорошее воспоминание о Новой Зеландии. Кроме шуток, милая, кроме шуток…
Азартные крики детей взламывают тишину, мгновенно наполняют заросли, потревоженный шиповник трещит и ходит волнами, белый халат главного врача мелькает среди них и вдруг возникает возле пролома. Недовольно пробормотав «извините» и заглянув в пролом, главный врач торопится скрыться из глаз.
— Кажется, мы и здесь лишние, — произносит женщина.
— В общем, да, — отзывается из зарослей главный врач, его шаги удаляются, и вскоре его бранчливый голос, перекликающийся с голосами детей, слышится откуда-то с нижних террас…
Мужчина в драповой куртке с досадой оглядывается по сторонам. Примерившись, хватается за край невысокой стены, взбирается на нее, встает во весь рост, вновь оглядывается вокруг и с восторгом присвистывает. Затем опускается на колени и, нагнувшись, протягивает женщине обе руки.
Кто-то разговаривал с ним в жарком сне, и, проснувшись от озноба и ломоты в спине, мальчик в холодной яви, наполненной розоватым вечерним воздухом и медью притихшей реки, слышит те же голоса — негромкие и ясные, они звучат непонятно откуда:
«…кроме шуток, милая, зачем это вам? Какой-нибудь Нюсе Сяпсиной, забитой родней и соседями, — это я еще понимаю. Какой-нибудь фригидной фанатичке или бывшей райкомовской шлюхе, захотевшей опустить очи долу и, кстати, привыкшей жить по ранжиру, за забором и на полном обеспечении, — это я тоже могу понять. Какой-нибудь прихмуренной филологине, из тех, что всю жизнь боятся жизни, любят то попоститься, то хорошо поесть и чтоб вокруг было только красиво, — встречал, понимаю, почему бы и нет… Какой-нибудь овдовевшей, бездетной попадье — понятно и объяснимо. Какой-нибудь исстрадавшейся, измученной несчастьями и заботами, попросту уставшей от жизни женщине — тут и понимать нечего, тут нужно быть полным бревном, чтобы не понять. Какой-нибудь одинокой и доброй тихоне, слишком слабой, чтобы вынести свою тишину и свое одиночество, — это тоже не нуждается в объяснении… Но вам-то, вам?»