кукольную одежду снарисованными яблочками, прятала его всвоей блестящей сумочке, скоторой ходила вцерковь, ипела ему песни «Битлз». Однажды утром, когда кролик улегся на бок (и мы обнаружили, что он мальчик), ты решила, что такая поза — дурной знак. Ты заставила меня засунуть руку вклетку, акогда Фицджеральд не стал меня кусать, поняла, что он заболел. Мама отказалась везти его кветеринару — она иблизко не собиралась подходить ккролику, не то что куда-то его везти. Она воззвала ктвоему благоразумию ивелела собираться вшколу.
Ты сопротивлялась иплакала, даже разорвала обивку диванчика, но вшколу все-таки пошла. Втот день, словно вмешалось само провидение, поднялся северо-восточный ветер. Когда повалил такой сильный снег, что из окон класса невозможно стало разглядеть игровую площадку, нас распустили по домам. Когда мы вернулись, Фицджеральд уже умер.
Как ни странно, мы, хотя раньше никогда не сталкивались со смертью, довольно безразлично кней отнеслись. Мы понимали, что кролик мертв, изнали, что нужно что-то делать. Иоба постарались. Ядостал из папиного шкафа обувную коробку (единственную, которая оказалась достаточно большой, чтобы кролик туда поместился), аты стащила умамы серебряные ложки изасунула их вкарман своего зимнего комбинезона. Мы надели свитера исапоги, но надо было еще положить тельце кролика вкоробку.
— Я не могу, — призналась ты, поэтому яобмотал холодные лапки Фицджеральда кухонным полотенцем иподнял его.
Когда мы вышли из дома, на улице уже было семь сантиметров снега. Ты повела меня на школьный двор — кместу, куда выходили окна твоего класса, кместу, где ты могла бы целый день наблюдать за могилкой. Вытащив ложку из кармана, ты стала тыкать ею вмерзлую землю. Ты имне дала ложку. Через час, когда коричневая земля открылась, как чей-то неопрятный рот, мы похоронили Фицджеральда. Прочитали «Отче наш», потому что это была единственная молитва, которую мы помнили. Выложили на снегу крест из камней изаплакали. Было настолько холодно, что слезы замерзали унас на щеках…
По шоссе 70 доедешь до шоссе 2, потом до шоссе 40. Конечная точка твоей поездки — Балтимор. Если доберешься туда до пяти, сможешь посетить медицинский музей университета Джонса Хопкинса — мой любимый.
В конце концов ты стала отрицать, что утебя вообще был кролик. Но вот что больше всего мне запомнилось: когда мы шли домой, впервые не ты меня, аятебя вел за руку.
С любовью,
Джоли.
47Джейн
В музее кроме нас никого нет, за исключением двадцати подростков в футболках, на которых отражены их интересы. Футболки гласят: «Будущие медики»[11]. На них набросок размытого черного скелета — «На будущее подучи физиологию». По всей видимости, это отряд бойскаутов, посвятивших себя изучению медицины.
Если это правда и эти исполненные лучших побуждений мальчишки собираются стать докторами, я бы никогда не привела их в этот музей. Здание располагается чуть в стороне от университета, как будто находится на карантине, и внутри еще мрачнее, чем снаружи. Среди пыльных полок и тускло освещенных экспонатов можно заблудиться, как в лабиринте.
Ко мне подбегает дочь:
— Это место мне совершенно не нравится. Думаю, дядя Джоли перепутал его с каким-то другим музеем.
Но, судя по увиденному, я бы сказала, что это как раз по части Джоли. Тщательная сохранность, крайняя странность коллекции. Джоли собирает факты, и это извечная тема разговоров на вечеринках.
— Нет, — возражаю я, — уверена, что Джоли не ошибся.
— Не могу поверить, что кому-то интересно собирать все это!
Она отводит меня за угол, к группке будущих медиков, которые склонились над маленькой застекленной витриной. Внутри огромная крыса-переросток — жирная и пятнистая, ее стеклянные глаза смотрят на север. Табличка гласит, что крыса являлась частью эксперимента и умерла от укола кортизона. Перед смертью она весила десять килограммов — практически как пудель.
Я таращилась на опухшую морду крысы несколько минут, пока Ребекка не окликнула меня из противоположного конца комнаты. Она помахала рукой, чтобы я подошла к длинной, во всю стену выставке желудков, которые в свое время законсервировали. Аномалии плавают в больших емкостях с формальдегидом. Тут же выставлены клубки волос, обнаруженные в желудках кошек и человека. Наибольшее отвращение вызывает сосуд с желудком, в котором находится скелет какого-то мелкого животного. «Только представьте! — гласит надпись. — Миссис Долорес Генс из Петерсборо, штат Флорида, проглотила своего котенка».
«Какой ужас!» — думаю я. Неужели она не понимала, что делает?
Вдоль следующей стены располагаются полки с эмбрионами животных: теленка, собаки, свиньи… Ребекка заявила, что в следующем году на уроке биологии сделает об этом доклад. Зародыш человека на разных стадиях развития: три недели, три месяца, семь месяцев. Кто захочет привести детей в такой музей? Где сейчас матери этих зародышей?
Ребекка стоит перед эмбрионами человека и указательным пальцем тычет в трехнедельный эмбрион. Он даже не похож на человека, скорее на мультяшное ухо, розовая амеба. Красная точка, как шторм на Юпитере, — это глаз. Эмбрион размером всего лишь с ноготь на мизинце Ребекки.
— Неужели он такой маленький? — задает она риторический вопрос, и я улыбаюсь.
К тому времени, как эмбрион достигает трехмесячного возраста, можно уже разглядеть ребенка. Слишком большая полупрозрачная голова с тоненькими кровеносными сосудиками, идущими к черным набрякшим глазам. Ручки-палочки и перепончатые пальцы, торчащие из тела, — едва ли больше, чем просто позвоночник, — и скрещенные по-турецки ножки.
— А когда уже заметен живот? — спрашивает Ребекка.
— У каждой по-разному, — отвечаю я дочери, — и еще, думаю, зависит от того, кого носишь — девочку или мальчика. У меня до трех месяцев ничего не было видно.
— Но он такой крошечный. Как его может быть видно?
— Детей сопровождает лишний груз. Когда я ходила беременная тобой, я проходила практику в начальной школе, чтобы получить диплом магистра по специальности «патология речи». В те годы нельзя было преподавать, будучи беременной. Но мне разрешили как исключение, ведь женщина явно не сможет работать, когда родит. Я становилась все больше и больше. И чтобы скрыть свое положение, носила ужасные халаты-«варенки» под пояс. На факультете мне постоянно говорили: «Джейн, знаешь, ты располнела», а я отвечала: «Да, не знаю, что с этим делать». Я сбегала с заседаний кафедры и студенческих консультаций, потому что меня тошнило, и говорила всем, что у меня различные штаммы гриппа.
Ребекка оборачивается, зачарованная историей о себе самой.
— И что потом?
— Занятия закончились, — пожимаю я плечами. — Я родила тебя в июле, через две недели. Осенью у меня еще были полугодовые занятия с учениками, поэтому о тебе заботился отец. А потом я сидела с тобой дома, пока ты не пошла в детский сад. Тогда я продолжила занятия и получила диплом.
— Папа сидел со мной полгода? — удивляется она. — Один? — Я киваю. — Я не знала.
— Если честно, и я уже забыла.
— И мы ладили? Я к тому, что он знал, как сменить подгузник и все такое?
Я смеюсь.
— Он умеет менять подгузники. А еще он носил тебя «столбиком», чтобы ты отрыгнула, купал и держал вниз головой за ножки.
— И как ты такое позволяла?
— Только так ты переставала плакать.
Ребекка робко улыбается.
— Правда?
— Правда.
Она указывает на семимесячный эмбрион с крошечными пальчиками на ножках, с носиком и зачатком пениса.
— Теперь это ребенок, — говорит она. — Вот так дети и должны выглядеть.
— Они становятся больше. Думаю, естественный отбор мог бы найти более простой путь для репродукции. Родить ребенка — это все равно что пытаться протащить пианино через ноздрю.
— Вот поэтому у меня нет ни брата, ни сестры? — спрашивает Ребекка.
Мы никогда это не обсуждали. Она никогда не спрашивала, а мы сами не затрагивали эту тему. Нет объективных причин, мешавших нам завести других детей. Может, нас напугала авиакатастрофа. А может, мы были слишком заняты.
— Нам не нужны другие дети, — отвечаю я. — У нас с первого раза получилось совершенство.
Ребекка улыбается, в полумраке становясь до боли похожей на Оливера.
— Ты просто так говоришь.
— Да, на самом деле мы с папой уже завещали тебя этой выставке. За большие деньги. Трехнедельную — трехмесячную — семимесячную — пятнадцатилетнюю!
Ребекка бросается мне в объятия, и я чувствую, как ее подбородок — такой же формы, как и мой, — давит мне в плечо.
— Я люблю тебя, — просто говорит она.
Когда Ребекка первый раз сказала, что любит меня, я разрыдалась. Ей было четыре, я только что насухо вытерла ее полотенцем после веселой возни в снегу. Она сказала это очень буднично. Уверена, она этого не помнит, но я помню, что на ней был красный комбинезон «Ошкош», в ее ресницах застряли шестиугольные снежинки, а носочки сбились в сапогах.
Разве не поэтому я стала матерью, не поэтому? И неважно, сколько придется ждать, пока она поймет, откуда берутся дети, неважно, сколько приступов аппендицита или швов придется пережить, неважно, сколько раз будешь чувствовать, что теряешь ее, — это того стоит. Поверх плеча Ребекки я вижу обезьяньи мозги и козьи глаза. В стеклянном цилиндре плавает жирная коричневая печень. И ряд сердец, выстроенных по величине: мышиное, морской свинки, кошки, овцы, сенбернара, коровы. Думаю, человеческое затерялось где-то посредине.
48Оливер
В «Голубой закусочной» в Бостоне всего две кассеты — «Мит Паппетс» и Дон Хенли, и их ставят по очереди все двадцать четыре часа, когда здесь открыто. Мне об этом известно, потому что я просидел там целые сутки. Я почти все песни выучил наизусть. Должен признать, что я раньше не слышал ни одного, ни другого исполнителя. Интересно, а Ребекка их знает?