– Ну что ж, превосходно. Ох, времени-то сколько! Пожалуй, мне… Ах да, вы же хотели о чем-то спросить, а я вас, как всегда, заболтала.
Лишь пригубив стакан, миссис Гивингс почувствовала, что во рту пересохло. Язык будто распух.
– Вообще-то, Хелен, у нас довольно важная новость… – начал Фрэнк.
Полчаса спустя миссис Гивингс рулила домой и никак не могла распустить собравшиеся домиком брови. Не терпелось обо всем рассказать мужу.
Под желтым светом лампы Говард по-прежнему сидел в кресле возле бесценных напольных часов, которые еще до войны миссис Гивингс ухватила на аукционе. Он покончил с «Гералд трибюн» и теперь пробирался через «Уорлд телеграм энд сан».
– Знаешь, что сказали эти ребята? – спросила миссис Гивингс.
– Какие ребята, милая?
– Уилеры. Ну те, к которым я ездила. Пара из домика на Революционном пути. Я еще говорила, что они понравятся Джону.
– А! И что они?
– Во-первых, я узнала, что их финансовое положение далеко не блестяще – всего два года назад они брали заем, чтобы выплатить рассрочку по дому. Во-вторых…
Говард Гивингс пытался слушать, но взгляд его съезжал к раскрытой на коленях газете. Двенадцатилетний мальчик из Саут-Бенда, Индиана, обратился в банк за ссудой в двадцать пять долларов, чтобы купить лекарство для своей собаки по кличке Пятныш, и управляющий лично выписал вексель.
– «…но зачем же продавать? – спрашиваю я. – Вам ведь понадобится жилье, когда вернетесь». И знаешь, что он ответил? Этак опасливо зыркнул и говорит: «В том-то и суть. Мы не вернемся». Я говорю: «Что, нашли там работу?» А он: не-а, говорит. Вот так и сказал: «Не-а, работы нет». Жить будете у родственников, спрашиваю, или у друзей? А он опять: «Не-а». – Миссис Гивингс выпучила глаза, передавая свое ошеломление от подобной безответственности. – Не-а, говорит, у нас там ни единой знакомой души… Нет, Говард, даже не передать, до чего все это странно. Ты представляешь? По-моему, во всей затее есть что-то… неприятное, а?
Говард поправил слуховой аппарат и спросил:
– В каком смысле «неприятное», дорогая? – Похоже, он потерял нить рассказа. Началось с того, что кто-то собирается в Европу, но сейчас речь явно шла о другом.
– Ну как же? Люди практически без гроша в кармане, детям идти в школу… Так же никто не делает, правда? Разве что… они бегут от чего-то… а иначе с чего это? Не хотелось бы предполагать подобное, но… я даже не знаю, что и думать, вот в чем дело. А ведь всегда казались такой приличной парой… Разве не странно? Понимаешь, в чем неловкость: я уже договорилась с ними насчет Джона, прежде чем они выложили свою историю; теперь с этим ничего не поделаешь, но вся затея теряет смысл.
– Не поделаешь с чем, дорогая? Я что-то не вполне…
– Придется везти его к ним. Ты что, не слушаешь?
– Нет-нет, я слушаю. Но почему затея теряет смысл?
– Потому! – раздраженно ответила миссис Гивингс. – Что толку знакомить их с Джоном, если осенью они уедут?
– Что толку?
– Я хочу сказать… ну, ты понимаешь. Джону требуются постоянные приятели. Нет, вреда, конечно, не будет, если мы съездим к ним раз-другой, но я-то рассчитывала на долгосрочное общение. Надо ж, как неудачно, а? Вот скажи на милость, почему люди не станут более… – Миссис Гивингс сама не знала, что именно хочет сказать, но с удивлением обнаружила, что за время разговора скрутила в жгут свой влажный носовой платок. – Наверное… других понять невозможно, – закончила она и, выйдя из гостиной, по лестнице взбежала к себе, чтобы переодеться в домашнее.
На площадке, покосившись в темное зеркало, миссис Гивингс с гордостью отметила, что все еще по-девичьи гибка и стремительна, во всяком случае на беглый взгляд, а в спальне, где быстро скинула жакет и вышагнула из юбки на толстый ковер, она будто вновь оказалась в ухоженном отчем доме и спешила переодеться к чаю с танцами. Голова полнилась лихорадочными мыслями о последних штрихах (Какие духи? Ну же, какие?), и она чуть не выскочила к перилам, чтобы крикнуть: «Погодите! Я иду! Уже спускаюсь!»
Старая фланелевая рубашка и мешковатые брюки, свисавшие со штырька в шкафу, ее остудили. Глупая ты, глупая, укорила себя миссис Гивингс, не сходи с ума. Но потом она присела на кровать снять чулки, и вот тогда-то ее ошпарило: вместо узких белых ступней с голубыми жилками и изящными косточками на ковре растопырились две заскорузлые жабы, подогнувшие пальцы с наростами, дабы спрятать ороговевшие ногти. Миссис Гивингс поспешно сунула ноги в яркие норвежские джурабы (вот уж прелесть, чтобы разгуливать по дому!) и облачилась в свой удобный провинциальный наряд, но было поздно: обеими руками она вцепилась в спинку кровати, стиснула зубы и заплакала.
Она плакала, потому что возлагала на Уилеров невероятно большие надежды и сегодня была так ужасно, так бесповоротно разочарована. Потому что ей пятьдесят шесть, и ее распухшие ноги жутко уродливы; потому что в школе девочки ее не любили и она никогда не нравилась мальчикам; потому что вышла за Говарда Гивингса, ибо никто другой не делал ей предложения, и еще потому, что ее единственный ребенок сошел с ума.
Но вскоре слезы высохли; оставалось лишь зайти в ванную высморкаться, ополоснуть лицо и причесаться. Неслышно ступая в джурабах, освеженная миссис Гивингс спустилась в гостиную, где выключила весь свет, кроме одной лампы, и села напротив мужа в решетчатую качалку.
– Ну вот, так гораздо уютнее, – сказала она. – Ох, после этой мороки с Уилерами я вся на нервах. Ты не представляешь, как я расстроена. Главное, они казались такими надежными. Я полагала, нынешние семейные пары будут степеннее. А как же иначе в таком-то поселке? Боже, только и слышишь о молодых супругах, которым невтерпеж здесь обосноваться и растить детей…
Потом она кружила по комнате и все говорила и говорила; Говард очень ловко подгадывал с кивками, улыбками и рассудительным хмыканьем, не позволившими ей догадаться, что на ночь он уже выключил слуховой аппарат.
4
– Рви когти! – сказал Джек Ордуэй, помешивая кофе. – Пошли всех к черту! Линяй! Молодчина, Фрэнклин!
В темном уголке «приятного местечка» они сидели за обляпанным кетчупом столиком на двоих, и Фрэнк уже раскаивался, что поведал о Европе. Этот пьяница и клоун обо всем мог отзываться лишь в изощренно ерническом тоне, каким привык говорить о себе, и совершенно не годился на роль конфидента. Однако Фрэнк с ним поделился, ибо последнее время становилось все труднее в одиночку прорываться сквозь рабочий день, изнывая под бременем секрета. На собраниях персонала он внимательно слушал Бэнди, который говорил о делах, предстоящих «осенью» и «в начале года», принимал задания по стимулированию сбыта, на выполнение которых ушли бы месяцы, и порой ловил себя на том, что его сознание охотно подключается к медлительному агрегату конторских планов, но потом вдруг ударяла мысль: погодите, меня же здесь не будет! Поначалу это даже смешило, но вскоре забавная сторона этого маленького потрясения исчезла, и осталась лишь отчетливая тревога. Приближалась середина июня. Через два с половиной месяца (одиннадцать недель!) он пересечет океан и больше не вспомнит о стимулировании сбыта; однако эта реальность еще не могла пробиться сквозь реальность конторы. Дома, где ни о чем другом не говорилось, в поезде утром и в поезде вечером отъезд был непреложным фактом, однако на восемь часов службы он становился неосязаемым и полузабытым исчезающим сном. В конторе все и вся были против него. Флегматичные, усталые и слегка желчные лица сослуживцев, корзина входящих и стопка текущих дел, треньканье телефона и зуммер, вызывавший в кабинку Бэнди, – все это постоянно говорило о том, что Фрэнку суждено остаться здесь навеки.
Черта с два! – хотелось крикнуть раз двадцать на дню. Погодите, сами увидите! Но бравада была легковесной. Безмолвная угроза побега не могла взбаламутить яркое, сухое и вялое озеро, в котором он пребывал так долго и так спокойно; контора охотно соглашалась погодить и увидеть. Сил терпеть уже не было, и казалось, что единственный способ прекратить мучения – перед кем-нибудь выговориться, а Джек Ордуэй все же считался его лучшим конторским другом. Нынче они исхитрились ускользнуть от Смола, Лэтропа и Роску и начали обед с пары слабеньких, но сносных мартини; теперь рассказ был завершен.
– Я не усек один маленький нюанс, – сказал Ордуэй. – Боюсь показаться тупым, однако что конкретно ты будешь делать? Не представляю, чтобы целыми днями ты просиживал в уличных кафе, пока твоя благоверная мотается в посольство или куда там еще, понимаешь? И вот она закавыка: я не вижу, чем ты мог бы заняться. Писательством? Рисованием…
– Ну почему все непременно говорят о книгах или картинах? – перебил Фрэнк и добавил, лишь смутно сознавая, что цитирует жену: – Господи, неужели только художники и писатели наделены правом жить своей жизнью? Слушай, единственная причина, по которой я занимаюсь нынешней тягомотиной… хотя нет, причин, наверное, много, но суть вот в чем: если б я составил их список, в нем определенно не значилось бы, что я люблю свою работу. Еще у меня вот такое странное мнение: люди больше преуспевают в деле, которое им нравится.
– Прекрасно! – не отставал Ордуэй. – Чудненько! Прелестно! Только, пожалуйста, не злись и не принимай все в штыки. Вот мой единственный глупый вопрос: что тебе нравится?
– Если б я знал, не пришлось бы уезжать за ответом.
Задумавшись, Ордуэй склонил набок красивую голову, приподнял бровь и оттопырил нижнюю губу, неприятно розовую и мокрую.
– Ладно, – сказал он. – Допустим, твое истинное призвание уже истомилось, тебя дожидаючись, но разве нельзя с таким же успехом отыскать его здесь? В смысле, такое возможно?
– Нет, не думаю. На пятнадцатом этаже Нокс-билдинг вряд ли что-нибудь отыщется, и ты это знаешь.
– Хм. Должен признать, крыть нечем, ты прав, Фрэнклин. – Ордуэй допил кофе и, откинувшись на стуле, насмешливо ухмыльнулся: – И когда, говоришь, начнется сей выдающийся эксперимент?