Дорога перемен — страница 33 из 48

За день на солнце лоб, щеки и нос Эйприл порозовели, а белые круги, оставшиеся от очков, придавали ей удивленный вид. Оттопыривая нижнюю губу, она сдувала с лица спутанные пряди и выглядела какой-то неприкаянной. Наряд ее состоял из пропотелой блузы и мятых голубых шортов, которые в поясе уже стали тесноваты. Вообще-то, Эйприл ненавидела шорты, поскольку они открывали ее порыхлевшие ляжки, на которых недавно появились прожилки; Фрэнк уверял, что все это глупости («Прекрасные ноги, так мне даже больше нравится, они очень женственные»), и сейчас она выставляла их будто назло. Она словно говорила: «На, смотри. Так достаточно „женственно“? Ты этого хотел?»

Во всяком случае, нынче они приковали внимание тем, что тяжело топали по комнате. Привалившись к кухонной двери, Фрэнк потягивал мощный коктейль.

Немного погодя Эйприл грузно опустилась на диван и принялась вяло листать старые журналы. Потом отбросила их и опрокинулась навзничь, положив ноги в кроссовках на столик.

– Ты гораздо нравственнее меня, Фрэнк. Наверное, поэтому я тобой восхищаюсь, – сказала она, однако ни в голосе ее, ни во взгляде восхищения не отмечалось.

Фрэнк чуть пожал плечами и сел напротив.

– Я в этом не разбираюсь и не очень понимаю, при чем тут «нравственность». В смысле общепринятой морали.

Эйприл надолго задумалась, шевеля скрещенными ступнями.

– А что, есть другая мораль? – наконец спросила она. – Разве «нравственный» и «общепринятый» не одно и то же?

Фрэнк чуть ей не врезал. Надо ж какая вкрадчивая тварь… Зараза! В любой другой ситуации он бы вскочил и заорал: «Слушай, декадентка хренова! Ты когда-нибудь закончишь паскудить все мало-мальски ценное? Слушай, ты! Может, так жили твои родители, и ты сама выросла на этом дерьме, считаешь это шиком и так заводишь себя, только давно пора понять, что вся эта хренотень не имеет отношения к реальной жизни!» Но он помнил о календаре и прикусил язык. Оставалось еще двенадцать дней. Рисковать было нельзя, поэтому он стиснул зубы и уставился в стакан, в котором плескалась выпивка, перенявшая дрожь его руки. Без всяких усилий с его стороны лицо само обрело решительное выражение. Когда спазм в горле растаял, Фрэнк очень спокойно сказал:

– Малыш, я понимаю, ты устала. Давай сейчас не будем. Ты сама все прекрасно знаешь. Проехали.

– Что проехали? Что я прекрасно знаю?

– Ты понимаешь. Насчет «общепринятого» и «нравственного».

– Но я вправду не вижу разницы. – Эйприл сняла ноги со столика и заинтересованно подалась вперед, упершись локтями в колени. Фрэнк отвернулся, чтобы не видеть простодушного недоумения на ее лице. – Как ты не понимаешь, я не вижу между ними разницы. Другие видят, ты видишь, а я нет и, наверное, никогда не видела.

– Слушай, во-первых, слово «нравственный» произнесла ты. По-моему, я никогда не выступал с позиций морали, общепринятой или какой-нибудь еще. Я только сказал, что в нынешних конкретных обстоятельствах весьма очевидным и единственно зрелым поступком было бы…

– Ну вот опять! Видишь? Я не понимаю, что значит «зрелый». Ты можешь говорить всю ночь, а я так и не пойму. Для меня это всего лишь слова, Фрэнк. Я смотрю на тебя и думаю: как странно, он и вправду так мыслит, для него эти слова что-то значат. Иногда я слушаю, как люди говорят, и мне кажется, что всю свою жизнь я… – Голос ее дрогнул. – Может, со мной происходит что-то ужасное, но это правда. Нет, сиди на месте! Пожалуйста, не лезь с поцелуями и прочим, а то мы опять распыхтимся и ничего не выясним. Сиди там, и давай просто поговорим, ладно?

– Ладно.

Фрэнк остался на месте. Поди поговори теперь. Усталые, они сидели в духоте комнаты и сверлили друг друга тяжелым взглядом. Наконец Эйприл проговорила:

– Я понимаю лишь то, что я чувствую, и знаю, что должна поступать, как подсказывают чувства.

Фрэнк встал и выключил свет, пробормотав: «Так хоть немного прохладнее», – но темнота не помогла. Если все, что он говорит, – «лишь слова», какой толк в разговорах? Как речью пробить столь твердолобое упрямство?

Но вскоре его голос вновь взялся за работу; сам того не желая, Фрэнк отступил на рубеж обороны и применил опасный своей отчаянностью тактический маневр, который намеревался сохранить в резерве на случай угрозы поражения. Было безрассудством его использовать – оставалось еще двенадцать дней, – однако, начав, он уже не мог остановиться.

– Знаешь, может показаться, будто и я убежден, что с тобой творится нечто «ужасное», но это не так. Однако есть пара моментов, которых мы еще не касались, а поговорить о них надо. Например, я спрашиваю себя: так ли просты твои мотивы, как тебе кажется? Может быть, действуют иные силы, о которых ты не ведаешь и которые не распознаешь?

Эйприл не ответила, и в темноте было непонятно, слушает она или нет. Фрэнк глубоко вздохнул.

– Я говорю о том, что не имеет отношения к Европе или ко мне, но скрыто внутри тебя и берет начало в твоем детстве, воспитании и прочем. Я имею в виду душевное состояние.

После долгого молчания Эйприл нарочито нейтральным тоном произнесла:

– Ты хочешь сказать, у меня душевное расстройство.

– Этого я не говорил!

Голос Фрэнка не смолкал весь следующий час, исхитрившись в разных вариантах несколько раз задать один и тот же вопрос: возможно ли, что в девочке, которую еще в младенчестве бросили родители, развилось прочное нежелание иметь детей?

– Меня всегда поражало, что ты вообще уцелела и пережила детство… ну, без всякого ущерба для своего «я» и все такое.

Она сама говорила, напомнил Фрэнк, что в ее желании избавиться от первой беременности было что-то «ненормальное»… Хорошо, хорошо, тогда были другие обстоятельства, конечно. Но вдруг в ней до сих пор живет отголосок того сбоя? Нет, никто не говорит, что она вообще… «Ведь я не врач»… однако в этой цепи рассуждений надо бы тщательно разобраться.

– Но я же родила двоих детей. Что, это не засчитывается в мою пользу?

Фрэнк дал ее словам отзвенеть в темноте.

– Что-то есть уже в том, как ты сформулировала вопрос, тебе не кажется? Ты говоришь так, словно дети – это какое-то наказание. Словно рождение двоих детей может «зачесться в пользу» и освободить от обязанности рожать других. И твоя манера – ты вся ощетинилась, изготовилась к бою. Господи, Эйприл, если тебе угодно говорить в таком духе, я могу ответить иной статистикой: из трех беременностей от двух ты хотела избавиться. Ну что это за учет? Послушай, милая. – Он заговорил очень ласково, точно с Дженифер. – Я лишь предполагаю, что здесь не все на рациональном уровне, и прошу тебя чуть-чуть об этом подумать, только и всего.

– Хорошо, – блекло сказала Эйприл. – Допустим, ты прав, и я действую компульсивно, или как там это называется. И что? Я же не могу приказать своим чувствам. В смысле, как с этим быть? Как мне справиться? Признать, что у меня есть проблемы, и с завтрашнего утра стать другим человеком, или как?

– Малыш, это совсем просто. Если допустить, что ты переживаешь некоторые сложности, что душевные проблемы все-таки имеют место, значит мы должны с этим что-то делать, правда? Предпринять что-то логичное и разумное. – Фрэнк устал от собственного голоса, точно говорил целую вечность. Он облизал губы, показавшиеся чужеродными, словно палец дантиста («Рот шире!»). – Нужно показать тебя психоаналитику.

Фрэнк не видел жену, но знал, что губы ее упрямо сжались и чуть искривились.

– Заплатишь из денег от Барта Поллока? – спросила она.

Фрэнк вздохнул:

– Ну вот что ты сейчас делаешь? Воюешь со мной.

– Ничего подобного.

– Нет, воюешь. И что хуже всего, ты воюешь с собой. Именно этим мы оба беспрестанно занимались, но пора уже стать взрослыми и прекратить войну. Не знаю, из денег ли Поллока я буду платить, и, если честно, мне наплевать, какие деньги на что идут. Мы вроде бы два взрослых человека, и если одному из нас требуется помощь, мы должны по-взрослому ее обсудить. Вопрос, как она «будет оплачена», второстепенный. Раз нужно, будет оплачена. Я тебе обещаю.

– Как мило. – Смутное движение тени и шорох обивки подсказали, что Эйприл встает. – Давай пока прекратим этот разговор. Я до смерти устала.

Прислушиваясь к ее шагам в прихожей, потом к скрипу кровати, а затем к тишине, Фрэнк прикончил свою выпивку с привкусом поражения. Он выложил последний козырь и почти наверняка проиграл.


Однако на следующий день прибыло нежданное подкрепление; наступило воскресенье – день второго визита Джона Гивингса.

– Привет!

Едва он вышел из машины и в окружении суетящихся родителей косолапо заспешил к дому, стало ясно, что нынче все будет гораздо сложнее, чем в прошлый раз. Его крайне возбужденное состояние не сулило дружеских прогулок и воспоминаний о радиопередачах. Поначалу вид гостя вселял тревогу, и Фрэнк не сразу понял выгодность и остерегающий эффект его визита. Наглядный пример законченного психа призывал Эйприл к размышлению. Пусть теперь скажет, что ей все равно, если она тоже чокнутая.

– Когда отбываете, ребята? – пресек Джон восторженную тираду матери о чудесном деньке.

Они сидели на задней лужайке, куда Эйприл подала чай со льдом, – вернее, сидели все, кроме Джона. Он расхаживал взад-вперед, но изредка останавливался и, прищурившись, смотрел на дальний лесок и дорогу, словно обдумывал какое-то важное секретное дело.

– Вы сказали, в сентябре? – спросил он. – Я запамятовал.

– Точно еще не известно, – промямлил Фрэнк.

– Но месяц-то здесь пробудете, да? Дело в том, что я вынужден просить кого-нибудь… – Джон осекся и удивленно оглядел лужайку. – Ребята, а куда вы прячете детей? Старушка Хелен о малышах все уши прожужжала, а я их так и не видел. Что, они каждое воскресенье на дне рожденья?

– Дети ушли к друзьям, – ответила Эйприл.

Джон одарил ее долгим взглядом, который затем перевел на Фрэнка, и, сев на корточки, принялся дергать травинки.

– Что ж, понятно, – сказал он. – Если б в мой дом заявился параноик, я бы, наверное, тоже увел детей. Если б они у меня были. Как и дом.