Дорога перемен — страница 19 из 48

Какая разница? Независимо от содержания разговоров сам факт и тон их общения свидетельствовали о том, что отныне и впредь они новые, хорошие люди. Юбка Эйприл изящной волной сбегала от талии к лодыжкам, в мягком свете гостиной белела ее длинная шея, лицо выражало полное самообладание, и ничто в ней не напоминало зажатую оскорбленную актрису на поклоне и уж тем более взмокшую обозленную женщину с косилкой, или издерганную хозяйку, которая высиживала фальшиво дружеский вечер с Кэмпбеллами, или растерянную и удивительно пылкую жену на дне рожденья. Голос ее звучал нежно и тихо, как в первом акте «Окаменевшего леса»; когда она, смеясь, запрокидывала голову или стряхивала пепел сигареты, движения ее полнились классической красотой. Можно было представить, как она покорит Европу.

Фрэнк скромно отмечал, что некоторые перемены происходят и в нем. Появилась манера говорить размеренно, неторопливо и плавно, голос теперь звучал басовитей, пропали спотычные извиняющиеся слова-паразиты («значит… ну вот… понимаешь»), прежде оплетавшие его речь, и он не тряс головой в попытке донести мысль. Отражение в темном венецианском окне говорило, что в наружности еще имеются недоработки — лицо чересчур пухлое, рот вялый, брюки слишком отглажены, а от рубашки за милю несет Мэдисон-авеню, но ближе к ночи, когда уже саднило в горле и воспалялись глаза, когда он горбился и стискивал челюсти, когда ослабленный галстук болтался удавкой, в стекле иногда маячили зачатки новой отважной личности.

Для детей тоже наступило удивительное время. Что все-таки это значит — мол, осенью мы уедем во Францию? Отчего мама без конца говорит, что это будет здорово, словно хочет заронить в них сомнение? И вообще, почему она часто бывает такой странной? То суетится, будто наступил сочельник, тормошит их и засыпает вопросами, а потом вдруг глаза ее делаются чужими и она, не дослушав ответа, говорит: «Хорошо, милые, только не балабольте так, ладно? Дайте маме отдохнуть».

В странностях папа от мамы не отставал: да, вернувшись с работы, он подкидывал их в воздух и до головокружения играл с ними «в самолетики», но все это лишь после того, как нескончаемо долго здоровался с мамой, встречавшей его у кухонной двери, а до того в упор их не видел. А разговоры за ужином! Ребенку словечка не давали вставить! Майкл раскачивался на стуле, монотонно писклявил какую-нибудь идиотскую «бяку-кособаку», набивал полный рот пюре и застывал с отвисшей челюстью — никто его не одергивал. Дженифер сидела навытяжку, изображая громадный интерес к беседе родителей, и на брата не смотрела, но после ужина куксилась и тихонько сосала большой палец.

Одно утешало: можно было засыпать, не боясь, что через час тебя грубо разбудят крики, грохот, пыхтенье и хлопающие двери очередного скандала; видимо, подобное отошло в прошлое. Теперь удавалось задремывать под ласковые звуки голосов в гостиной, которые в сбивчивом ритме взлетали и падали, медленно обретая форму снов. Если случалось проснуться, чтобы улечься на другой бок и ногой отыскать прохладное местечко на простыне, голоса все еще говорили и говорили: один очень низкий, другой мягкий и приятный, они вселяли уверенность и покой, точно синяя горная цепь на горизонте.


— Вся страна прогнила от сентиментальности. — Во время очередной беседы Фрэнк медленно отвернулся от окна и зашагал по ковру. — Точно зараза, она расползлась на целые поколения, и сейчас ею пропитано все, чего ни коснись.

— Верно. — Эйприл не сводила с него глаз.

— И вот тут задумаешься: не в ней ли истинная причина всех бед, а не только в жажде наживы, утрате духовных ценностей, страхе перед атомной бомбой и прочем? Или же она — результат этих пороков? Возможно, так бывает, когда зло наваливается скопом и нет подлинной культурной традиции, которая его поглотит? Нет, что бы ни породило сентиментальность, именно она губит Соединенные Штаты. Разве я не прав? Любая идея, любое чувство неуклонно вульгаризируются до уровня жиденькой кашки, не требующей умственных усилий, насаждается оптимистический и сентиментальный взгляд на жизнь: улыбайтесь, и все образуется. Что, не так?

— Абсолютно точно.

— Чего ж тогда удивляться, что мужчины превращаются в кастратов? А именно это и происходит, и свидетельством тому все эти блеянья о «притирке», «безопасности» и «сплоченности». Господи, примеры повсюду: возьми хоть телевизионную муру, где любая шутка основана на том, что папаша идиот, а мамашу не проведешь; или эти чертовы таблички, что народ повадился вешать на дома. Ты их видела?

— Где фамилия во множественном числе? Вроде «Дональдсоны»?

— Ну да! — В награду за сметливость Фрэнк одарил жену радостной улыбкой. — Нет бы «Дональдсон», или «Джон Дж. Дональдсон», или как там его зовут. Непременно «Дональдсоны»! Сразу видишь семейство кроликов в уютных пижамах: уселись рядком и трескают гренки с кукурузным сиропом. Кэмпбеллы подобной табличкой еще не обзавелись, но все впереди. Судя по всему, ждать недолго. — Он утробно хохотнул. — Боже мой, как подумаешь, что мы с тобой вплотную приблизились к такой жизни…

— Однако не дошли, и это главное, — сказала Эйприл.

В другой раз Фрэнк подошел к дивану и присел на край журнального столика.

— Знаешь, на что это похоже? Я имею в виду наши беседы и саму идею сорваться в Европу. — Он чувствовал в себе лихость; даже то, что он сидел на столике, казалось оригинальным и удивительным. — Впечатление, будто выбрался из целлофанового мешка. Словно долгие годы ты, сам того не ведая, был завернут в целлофан и вдруг вырвался наружу. Что-то подобное я чувствовал, когда оказался на передовой. Помню, я хмурился и выказывал нервозность, потому что так полагалось, но это было не искренне. Нет, страх во мне, конечно, сидел, но не в этом дело. То, что я действительно чувствовал, не определялось словами «боишься — не боишься». Было сногсшибательное ощущение жизни. Она бурлила во мне. Все вокруг казалось неправдоподобно реальным: снег на полях, дорога, деревья, невероятно голубое небо в перышках облаков. Каски, шинели, винтовки и шагающие солдаты. Я чувствовал, что всех их люблю, даже тех, кто мне неприятен. Я ощущал в себе каждую клеточку, слышал свое дыхание. Мы шли через разбомбленный город, лежавший в руинах, и он казался мне прекрасным. Наверное, я был оглушен и испуган, как все другие, но в душе неимоверно счастлив. Вот что настоящее, думал я. Вот она правда.

— Со мной тоже такое было, — сказала Эйприл. Ее губы застенчиво дрогнули в преддверии чего-то сокрушительно нежного.

— Когда? — Фрэнк, точно увалень-школьник, боялся взглянуть ей в глаза.

— В нашу первую ночь.

На покачнувшемся столике звякнули чашки, когда Фрэнк пересел на диван и обнял ее; разговоры закончились.


Промелькнуло изрядное число таких вечеров, прежде чем в их беседу закрался первый легкий диссонанс, и было это в ту пору, когда Фрэнк вновь стал замечать ход времени.

Однажды он перебил жену:

— Слушай, чего мы застряли на Париже? Этих официальных учреждений навалом по всей Европе. Почему не Рим? Или Венеция, или даже что-нибудь вроде Греции? Я к тому, что надо смотреть шире, на Париже свет клином не сошелся.

— Разумеется. — Эйприл досадливо смахнула с колен пушинки пепла. — Просто было бы логично с него начать, учитывая твое знание языка и все остальное, ведь так?

Если б Фрэнк посмотрел в окно, он увидел бы в нем отражение испуганного вруна. Язык! Разве он говорил, что знает французский?

— Особо полагаться на это не стоит. — Фрэнк усмехнулся и отошел от дивана. — Наверное, я уж все перезабыл из той малости, что знал… То есть бегло я никогда не говорил, так только, мог пару слов связать.

— А больше и не надо. На месте все сразу вспомнится. Будем вместе учить. И потом, ты же бывал там, знаешь расположение улиц, где какие районы, а это важно.

Вообще-то верно, мысленно убеждал себя Фрэнк. Благодаря нечастым трехдневным увольнениям он знал местонахождение главных достопримечательностей, изображаемых на открытках, дорогу от них в кварталы, где тогда располагались гарнизонная лавка и клуб Красного Креста, и дальнейший маршрут на Пляс-Пигаль; еще он знал, как выбрать проститутку получше и чем будет пахнуть ее комната. Кроме этого он знал, что лучший район Парижа, в котором обитали люди, умевшие жить, начинается от Сен-Жермен-де-Пре[19] и простирается на юго-восток (или юго-запад?) до Кафе-дю-Дом.[20] Впрочем, последние сведения он почерпнул из романа «И восходит солнце»,[21] прочитанного еще в школе, а не из личных рискованных прогулок по безлюдным кварталам, в которых сотрешь все ноги, пока их обойдешь. Он любовался изяществом старинных зданий и светом уличных фонарей, сквозь листву деревьев мерцавших зелеными вспышками, его восхищали длинные яркие тенты кафе и море умных лиц, ведущих беседу; но от белого вина болела голова, а умные лица при ближайшем рассмотрении оказывались устрашающе бородатыми физиономиями мужчин и мордашками женщин, чьи взгляды в долю секунды его оценивали и отвергали. Возникало чувство, что здесь парит недосягаемая мудрость, а за углом поджидает невыразимая благодать, и Фрэнк до изнеможения бродил по бесконечным голубым улицам, но те, кто умел жить, соблазнительные секреты держали при себе, и каждый раз все заканчивалось тем, что он вдрызг напивался, а потом блевал через задний борт тряского грузовика, увозившего его обратно в часть.

«Я еду, ты едешь, — вспоминал Фрэнк. — Мы едем, вы едете, они едут».

— …лучше, когда мы обживемся, — говорила Эйприл. — Как по-твоему? Ты не слушаешь?

— Нет-нет, слушаю… Извини, я задумался. — Он вновь сел на журнальный столик, изобразив обезоруживающе открытую улыбку. — Ведь все это совсем не просто — сорваться в чужую страну, с детьми и так далее. В смысле, возникнут проблемы, каких сейчас мы даже не представляем.

— Конечно возникнут. И легко не будет. А у тебя есть предложение лучше?