Дорога перемен — страница 39 из 48

— Нет, — ответил Фрэнк. — И близко не лежало. Можно теперь я попробую?

— Валяйте.

— Валяю. Вы кажетесь назойливой, беспардонной бабой. Возможно, вы скрытая лесбиянка… — он бросил на стол доллар, — и, вне всяких сомнений, чудовищная зануда. Приятного отпуска.

В четыре стремительных шага, чуть не сбив с ног бабистого официанта с подносом, полным крохотных чашек, Фрэнк вышел на улицу. На пути к ступеням из розового камня он думал, что разрыдается от смеха, рвущегося из груди, — видел бы кто ее рожу! — но в вестибюле, где он привалился к ряду сверкающих латунью почтовых ящиков, вместо гомерического хохота из него неудержимыми спазмами выплеснулось лишь горловое придушенное хихиканье, от которого заболело подвздошье. Фрэнк задохнулся.

Когда приступ почти прошел, он подкрался к парадной двери и, оттянув пыльную тюлевую занавеску, со спины увидел Норму, которая размахивала сумочкой, подзывая такси. Было что-то невероятно жалкое в ее сердито напряженной фигуре и новеньком дорогом чемодане. Наверное, она целый день его выбирала, а потом долго закупала вещи, которые поедут в его шелковом нутре: купальники, летние брючки, лосьон от солнца, фотокамера — весь ворох тщательно отобранных причиндалов, что помогут девушке хорошо провести время. В груди Фрэнка еще странно булькало, и его обдало волной неуместной симпатии, когда Норма забралась в такси и укатила прочь.

Он уже раскаивался, но надо было взять себя в руки и разобраться с Морин. Сделав несколько глубоких вдохов, Фрэнк нажал звонок; откликнувшаяся зуммером дверь впустила его в коридор, и он медленно поднялся по лестнице. Нельзя выглядеть запыхавшимся, ибо все зависит от его спокойствия.

Дверь была лишь защелкнута. Фрэнк постучал, из спальни донесся голос Морин:

— Это ты, Фрэнк? Входи. Я сейчас.

Квартира была тщательно убрана, словно к приходу гостей, из кухни плыл легкий аромат томящегося мяса. Патефон наигрывал музыку, которую Фрэнк расслышал еще на лестнице, — точно на званом вечере, ансамбль скрипачей исполнял плавный венский вальс.

— Выпивка и лед на столике! — крикнула Морин. — Угощайся!

Фрэнк охотно плеснул себе дозу покрепче и откинулся на диване.

— Входную дверь запер? — снова раздался ее голос.

— Кажется, да. Что…

— Ты один?

— Конечно один. Что за таинственность?

Дверь спальни распахнулась, явив улыбающуюся голую Морин. Привстав на цыпочки, под парящие звуки скрипок она рывками закружилась в ритме вальса, волнообразно изгибая руки, точно балерина-любительница, но при том изо всех сил старалась не хихикать, хоть вся залилась румянцем. Расплескав половину выпивки, Фрэнк еле успел отставить стакан, прежде чем она грузно плюхнулась ему на колени, едва не вышибив из него дух. Лицо Морин, осыпавшей его приветственными поцелуями, оказалось пугающе близко, и Фрэнк, учуяв мощную волну духов Нормы, разглядел необычно густо подведенные глаза. Ресницы с килограммами туши царапали щеку, точно лапки паука. Придавленный ее телом, Фрэнк увертывался от влажных губ и пытался сесть прямее, но в кольце ее рук маневр не удался, и он лишь болезненно защемил кожу под натянувшимся пиджаком. Наконец удалось высвободить одну руку, чтобы расстегнуть душивший воротничок рубашки. Фрэнк изобразил улыбку.

— Привет, — сипло шепнула Морин и смачно поцеловала его взасос.

Фрэнк сопротивлялся с отчаянием утопающего, и тогда она удивленно отстранилась; ее груди подрагивали, точно испуганные рожицы. Отдышавшись, он перевел взгляд на свои руки, которые вцецились в женские бедра, тяжело оседлавшие его колени. Разжав хватку, Фрэнк пошевелил пальцами и легонько постучал Морин по ляжке, точно по крышке переговорного стола:

— Послушай, нам надо поговорить.

Все дальнейшее больше походило на сон. В событиях участвовала лишь доля сознания, и Фрэнк чувствовал себя сторонним наблюдателем, смятенным и беспомощным, который все же знает, что скоро проснется. Не успев осуществиться, все мгновенно становилось тягостным воспоминанием: вот он начал говорить, и лицо ее попасмурнело, вот она соскочила с его коленей и бросилась за халатом, который теперь придерживает у горла, точно плащ под ливнем, вот она расхаживает по комнате и говорит: «Что ж, по-видимому, все сказано, да? Зачем же было приходить?» — а он мотается следом, малодушно стискивает руки и сыплет извинениями:

— Морин, постарайся быть благоразумной… Если я дал хоть какой-то повод думать, что я… что мы… что я несчастлив в браке или еще что-то… я прошу меня простить. Извини, пожалуйста.

— А как же я? Что я должна чувствовать? Ты подумал, в какое положение меня ставишь?

— Мне очень жаль. Я…

И вот финальная сцена: в клубах черного дыма Морин сгорбилась над сгоревшими телячьими эскалопами.

— Ничего страшного, Морин. Давай съедим, если хочешь.

— Нет, ужин погиб. Все погибло. Тебе лучше уйти.

— Послушай, зачем нам…

— Я же сказала, уходи, пожалуйста.

Немереная выпивка в барах Центрального вокзала не сумела загасить эти образы, и всю дорогу домой измученный, голодный и пьяный Фрэнк умоляюще таращил глаза и шевелил губами, пытаясь урезонить Морин.

На другой день страх увидеть ее в конторе был так велик, что лишь при выходе из лифта он вспомнил: она же в отпуске. Что, теперь вслед за Нормой уедет на Кейп? Да нет, скорее всего, две отпускные недели она потратит на поиск новой работы; в любом случае, можно быть абсолютно уверенным, что он ее больше не увидит. Но вскоре облегчение капризно сменилось тревогой и смятением. Если они больше не встретятся, как же он… ну, все ей объяснит? Как спокойно и неприниженно скажет все те спокойные и неприниженные слова, которые должен сказать?

Тревожные мысли о Морин (может, позвонить ей? или написать письмо?) не покидали его всю субботу, пока в одуряющей жаре он трудился над устройством дорожки или придумывал мелкие поводы, чтобы отлучиться из дому и в машине бесцельно кружить по проселкам, бормоча себе под нос. И только в воскресный полдень, когда он отправился за газетами, а потом вновь наматывал милю за милей, с губ его сорвалось слово «забудь».

Стоял изумительный день. Фрэнк проезжал по гребню залитого солнцем длинного холма и, минуя заросли вязов с уже чуть пожухшими листьями, вдруг рассмеялся и саданул кулаком по старому, растрескавшемуся рулю. Забудь! Какой смысл об этом думать? Всю эту историю надо отбросить как нечто, не вписывающееся в главный стремительный поток его жизни, как нечто краткое, мелкое и чрезвычайно комичное. Норма с чемоданом нахохлилась у бордюра, голая Морин соскакивает с его коленей, а он, заламывая руки, топчется в чаде от сгоревшего мяса — все казались уродами из дурацкого мультика, когда нарастает веселая жестяная музыка, а картинка быстро съеживается в мерцающую точку, из которой радостно выпрыгивает титр «Вот и все, ребятки!».

Фрэнк съехал на обочину и дал себе отсмеяться, после чего ему стало значительно лучше, и он развернул машину к дому. Теперь он позволил себе думать только о хорошем: чудесном деньке, законченной работе на столе Поллока, трех тысячах годовых и даже завтрашней «организационной встрече». В конце концов, лето было не таким уж плохим. Фрэнк представил, как примет освежающий душ, переоденется, плеснет себе хереса (в предвкушении губы вытянулись трубочкой) и до вечера продремлет с «Таймс». А потом, если ничто не помешает, будет самое время спокойно и здраво обсудить эту досадную историю с диваном. Что бы там ни стряслось, все давно можно было уладить, если б он удосужился поговорить с женой.

«Знаешь, — скажет он, — это было сумасшедшее лето, и нам обоим здорово досталось. Я понимаю, сейчас тебе одиноко и странно, все кажется безрадостным, но, поверь мне…»

Белый аккуратный дом проглянул сквозь зелено-желтую листву; в общем-то, не такой уж и плохой дом. Как выразился Джон Гивингс, человеческое жилье — место, где сложный и подчас запутанный жизненный процесс то взлетает до невероятно гармоничного счастья, то низвергается в почти трагический хаос, перемежаясь маленькими курьезными интермедиями («Вот и все, ребятки!»); место, где лето бывает сумасшедшим, где порой чувствуешь себя одиноко и странно, где жизнь иногда кажется безрадостной, но потом все встает на свои места.

Эйприл хлопотала в кухне, где орало радио.

— Уф! Славный денек! — Фрэнк шлепнул на стол кипу воскресных газет.

— Да, чудесный.

Он долго стоял под приятно теплым душем, а потом долго расчесывал и укладывал волосы. В спальне перебрал три рубашки, прежде чем решил, что дорогая фланелевая в темную черно-зеленую клетку лучше подойдет к облегающим брюкам хаки. Прикинув разные варианты своего облика, Фрэнк остановился на приподнятом воротничке, расстегнутых до середины груди пуговицах и закатанных на два оборота рукавах. Присев перед зеркалом туалетного столика, с помощью второго зеркальца он проверил, как смотрится воротничок, и, повернувшись в профиль, поиграл желваками.

В кухне, прищелкивая пальцами в такт лившемуся из приемника джазу, он проглядывал газеты и не сразу заметил перемену в Эйприл: она была в своем старом «мамочкином платье».

— Тебе идет, — сказал Фрэнк.

— Спасибо.

— У нас херес остался?

— По-моему, нет. Кажется, все выпили.

— Черт, наверное, и пива нет. — Фрэнк подумал, не клюкнуть ли виски, но решил, что еще слишком рано.

— В холодильнике чай со льдом, если хочешь.

— Хорошо. — Без особого желания Фрэнк налил себе стакан. — Кстати, а где ребята?

— У Кэмпбеллов.

— Жаль, хотел почитать им комиксы.

Еще пару минут Фрэнк листал газеты, Эйприл возилась у раковины; поскольку больше заняться было нечем, он подошел к ней и взял ее за руку. Эйприл напряглась.

— Знаешь, — сказал Фрэнк, — это было сумасшедшее лето, и тебе… нам обоим здорово досталось. Я понимаю, сейчас тебе…

— Ты хочешь выяснить, почему я не сплю с тобой. — Эйприл высвободила руку. — Извини, Фрэнк, я не хочу об этом говорить.

Он слегка растерялся, но потом, стараясь расположить жену к разговору, почтительно чмокнул ее в затылок: