Дорога стали — страница 34 из 74

— Давай быстрее! — Пулеметчик протянул руку, ухватив последнего из конвоиров за шиворот. — Отцепляй, отцепляй!

Лязгнуло, чуть дернуло, и состав ощутимо вздрогнул. Дарья тихо завыла. Морхольд положил руку ей на плечо, чуть сжал. Больше времени на нежности и поддержку не оставалось. Оно просто кончилось. Камыши перестали дрожать, неожиданно оказавшись совсем рядом. Они просто разом разошлись в стороны, выпуская хозяев здешних мест.

«Жратвовозка» замедлялась, удаляясь от них. Света еще хватало, на зрение Морхольд не жаловался. Да и смотрел в ту сторону, намеренно отыскивая цель. Благо, и выбирать было из чего.

Железнодорожники не расслаблялись, держали ушки на макушке, а стволы «Утеса», ПК и трех автоматов в готовности. Сзади, отдаляясь, доносился уже не пусть и не слитный, но однотонный крик. Нет, оттуда, от почти остановившейся «жратвовозки» долетала какофония, сплетающаяся из десятков нот. Из рвущих связки диких воплей, захлебывающихся рыданий, рева и довольного, уже начавшегося, звука пиршества.

Платформу, освобожденную от кого и чего-либо, подбирали потом, отправляя небольшой состав, ведущий ИРД, инженерную разведку дорог. Днем твари отсыпались, зато налетали крылатые. Бронированный состав, усиленный КПВТ в башнях, отбивал их, пока путейцы закрепляли стальную телегу, потом удирали. На станции другие, можно сказать, помилованные провинившиеся, оттирали металл, крестились, звали Аллаха, Яхве, Кришну, да кого угодно и радовались. Тому, что им самим не довелось оказаться в «жратвовозке».

Людей, смертников, едущих в конце каждого состава, надежно закрепляли в колодках. Подавали, как сервированный обед. Раньше на закуску, как первое блюдо, оставляли нескольких провинившихся больше остальных, в цепях. Один конец — к борту платформы, другой — к кольцу-браслету на ноге. И топор рядом, вместе с узким кожаным ремнем и одним заряженным «макарычем». Хочешь пожить подольше, милок, изволь, вот тебе даже и условия для этого. Некоторые, судя по выстрелам, решались.

Морхольд такого подхода не одобрял. И по моральным, и по материальным причинам. Понятно, что кроме платы за относительно безопасные ночные вояжи, дело еще и в страхе. Каждый, осмеливающийся покуситься на власть администрации, знал заранее: проиграешь, поедешь в последней платформе. Почти обездвиженным, все осознающим и совершенно точно сожранным в определенной точке. Но все равно не одобрял. Тварям по барабану кого есть, живых или мертвых.

А вот те самые «макары», с трудом найденные и таскаемые им и такими же бродягами, было жаль. Да и топоры, что говорить-то. Но власти решали по-своему. Зачем? Да Бог весть.

Темные, покрытые пупырчатой кожей, блестящей даже в тусклом вечернем свете, твари запрыгивали на железную телегу. Та гудела и проминалась под тяжестью десятков тел, раскачивалась, скрипела живым человеческим голосом, заходящимся в агонии. Вторили хруст костей, натужный треск рвущейся плоти и утробное уханье жадно жрущих уродов.

Морхольд сплюнул, опустил АК. Все случилось, как и обычно, прикормленные за несколько лет упыри не преследовали состав. Ни одна скотина так и не рванула вдогонку. Несколько даже развернулись, это он заметил. Ну, и Ктулху с ними. Морхольд покосился вниз, на подопечную.

Дарья так и сидела, застыв. Разве что и зубы не щелкали, и сама молчала. Бледная, белея в темноте напряженным лицом и ярко выделяющимися глазами, чернеющими на лице. Морхольд сплюнул еще раз. Нет, то ли с ней что-то не то, то ли у него всеж таки начались возрастные изменения в зрении. Или нервы, хрен пойми разбери.

— Ну что, милашка, много ты в жизни видела? — дедок торжествующе наклонился к Дарье. — Фу ты, ну ты, не обкакалась с перепуга? К-хаааа….

Для надежности Морхольд добавил к удару в пах еще и локтем между лопаток. Дед скрутился на полу, как рыба открывал-закрывал рот, ловил воздух. Морхольд наклонился:

— Взрослые… — палец постучал дедку по лбу, — должны младшим пример подавать, как себя вести и все такое. Фу, старый, стыдно мне за тебя.

Он посмотрел на Дашу. Девушка сидела ровно, не горбясь, не белели пальцы, вцепившиеся не так давно в ткань брюк. Морхольд вполне понимал ее, вполне.

Помнить себя самого в детстве и юности порой тяжело. Когда тебе уже глубоко за тридцать с гаком, многое уходит в сторону, забывается, стирается, заслоняется только-только закончившимся. Но он помнил. Помнил до мельчайшего штриха, до мельчайшей подробности, до самой слабенькой мысли.

Как хотелось попасть на войну. Как оно казалось чем-то… Чем-то донельзя увлекательным, романтичным, даже красивым. Маленький Морхольд, что и не думал о таком имени, возился с игрушечными танками, солдатиками, воевал и приставал с распросами к взрослым. И не получал ответов.

Дед, дождавшийся его рождения, улыбался и молчал. Дед, своими ногами прошедший с Волги до Будапешта, молчал. Так, порой рассказывал про городок со смешным названием Калач-на-Дону, про то, как его дочь, мама Морхольда, смогла одновременно улыбнуться и вытереть слезы. Потому что в окне автобуса, везущих их двоих в город на берегу великой реки, проплывали поля. И где-то там, среди жесткой серой травы и желтой твердой, как камень земли, выжженных солнцем, двадцать лет назад дед вырыл свой окопчик. Да-да, так он и сказал, говорила мама, окопчик. И дед, Морхольд даже видел это сам, всматривался вдаль, ища его. Вырубленного в земле лопаткой, с постоянной землей за воротником гимнастерки. Узкого и неудобного окопчика, ставшего для деда его собственной крепостью. Только все это стало ясным и понятным потом, когда деда уже не стало.

Отцовский брат, тоже не молодой, на всю жизнь полюбивший голубую прекрасную чашу неба, отнекивался и доставал тубус из-под зарядов к снарядам РПГ-7. Но про тубус Морхольд узнал куда позже, когда на шее уже болтался овальный жетон с индивидуальным номером. Из зеленого узкого цилиндра, аккуратно свернутые, на свет появлялись торопливые карандашные эскизы. Горы, песок, люди в странных намотанных тряпках на головах, БТРы, сгоревшие танки, бездонный небосклон с одиноким орлом. Странное слово «Афган» казалось смешным. Чуть позже другое название, звучащее тоже не особо серьезно, уже пугало. А через десять лет Морхольд уже и сам увидел горы, пусть и другие, и людей, умевших держать автоматы, пусть и тоже других. И опять, как и с дедом, многое стало явью уже без восхищения.

В кино, там, в прошлом, война всегда оказывалась разной. Черно-белой, цветной, веселой и трагичной, пахнущей травой и сгоревшими танками. На деле…

Была романтика. Была трагедия. Была жизнь. И шапки облаков, и выплывающие из них, заливаемые розовым светом, черные склоны гор. И длинное заколодевшее бревно в потеках красно-бурого цвета, рваном камуфляже, лежащее на провисающей плащ-палатке. И горячая булка хлеба, дурманящая одним своим запахом, первая за несколько недель. И много всего другого.

И не понять девчонку, выросшую среди разрухи, боли, страха, разбитых надежд и прочего дерьма, Морхольд просто-напросто не мог. Все случается в первый раз. И когда видишь неприкрытое зло, с его самым обыкновенным и заурядным оскалом, невозможно просто взять и спокойно отвести взгляд. Если, конечно, ты человек, и у тебя, у твари божьей, все-таки есть душа. Какая-никакая, трусливая или отважная, черная или имеющая огромные белые крылья, но есть.

На платформе молчали до самой Кротовки. Изредка, по режущему слух ревуну, идущему от головных вагонов, «Утесы» били в густую чернильно-черную смоль, сгустившуюся вокруг состава. Из темноты ревели, завывали и хрипели. Но поезд шел через ночь, разрезал ее сталью и желтыми сполохами прожекторов.

Дарья успела задремать, когда Морхольд растолкал ее, ткнув рукой в небо. Впереди, совсем недалеко, уже угасали зеленые ракеты. Кротовка, форпост кинельской крепости, встречал состав спокойствием и безопасностью.

Морхольд всматривался в приближающуюся станцию. Прогрохотал небольшой мост, полетели развалины домов. Локомотив шипел, тормозя. Дарья дернула его за рукав. Он посмотрел на нее и что-то неприятное, скользкое и темное, закрутилось внутри живота. В глазах, смотрящих на него снизу, плескался не просто страх. Било, ощутимо сильно, животным ужасом.

— Что? — Морхольд наклонился к ней. Поезд почти остановился. Грохнуло и ударило вспышкой и тут же, сбоку, грохнуло ревом. Люди, только что довольно обнимающиеся и радующиеся концу поездки, полетели друг на друга. Платформа заскрипела, чуть накренившись. Грохнуло еще раз, в щепки и хлам разлетелся еще один бронированный вагон.

— Они здесь. — Шепнула Дарья. — Они знают, где я.

Postmortem (негатив ушедших дней): дым

Дым всегда пахнет по-разному. Когда горят, скручиваясь и тут же обугливаясь, старые газеты. Или когда раскрываются от жара, на миг, на краткое мгновение, становясь крохотным костром, книги. Или трещащие, поднимающиеся вверх и скручиваясь в секундное торнадо, сухие желтые листья. Или от куска хорошего, здорового, не так уж сильно кишащего яйцами гельминтов мяса. Не говоря про полыхающие автобусы и машины, набитые под завязку людьми. Дым всегда разный.

Азамат любил дым. Тогда, в прошлой своей маленькой жизни. Так уж повелось, как-то сложилось, и вышло. Родители не могли сидеть на месте, ни одних выходных в городе, куда-то, лишь бы не сидеть на месте. Сколько ему было тогда? Пять-шесть? Своего точного возраста он никогда и не знал. Так, навскидку. Азамат, фамилия такая-то, жил на Жукова, родился… не помню. А что мог запомнить детский ум? Ведь вот, рядом, протяни к ней ладошку, мама. Сидит на сиденье, улыбается, смотрит в окошко или на него. Отец, тот глядел на дорогу. А она стелилась и стелилась вперед.

Родина казалась необъятной. Синева вверху. Прозрачная глубина края небосклона. Буйная зелень травы и лесов. Азамат изредка радовался той, оставшейся позади, Башкирии. Настоящей, живой, прекрасной, доброй и мягкой.

От заправки и до следующей. От придорожного кафе до маленького магазинчика игрушек. Со станции ТО, заменив масло, до горнолыжки. Хотя он тогда не знал и сотой доли названий, имен, обозначений. Просто хорошо в теплом и не очень большом «Фиате», и чудесно пахнет от мамы чем-то сладким и родным. А вон там, за поворотом, попросить остановиться, и купить, обязательно купить глупого, сладкого-пресладкого петушка красного цвета. Дома, в городе, петушки маленькие, гладкие, ровные, один к одному, на тонюсеньких пластиковых палочках. А здесь, о-о-о, где-то там, позади, петушки и не хотели становиться небольшими. Огромные, хрусткие, с неуловимым вкусом дерева от не самой гладкой палки.