Дорога светляков — страница 4 из 20

Я ставлю мешок на землю. Плечо начало ныть – ещё один из уймы минусов существования в таком теле. Может, давно пора взять пару палок и тыкву вместо башки? Зачем-то в этот раз я залил гораздо больше леденцов, чем требовалось. Мог бы обойтись двумя-тремя, но впал в какой-то творческий экстаз и наплавил штук двести. Наверное, думал, что так будет лучше для Неё… Я почти ощущаю, как по спине бегут мурашки тоски. В мыслях проносятся лица всех детей, которых я отвёл к Разлому, заплаканные, обречённые, но уверенные в своём решении.

Стыд выбивает палкой-ногой камень из рук чумазой девочки; она тянется за игрушкой, но Стыд пинает её так, чтобы она упала на четвереньки, и задирает подол изношенной рубашонки, поднимая до самых плеч. Я морщу нос, но реакция девочки и её друзей ещё хуже выходки Стыда. Они не делают ничего. Девочка не спешит прятать оголившееся тощее тело, а двое мальчишек не смеются, только осоловело моргают рыбьими глазами. Даже облик Стыда их не впечатляет, они тут же возвращаются к своим камням и продолжают тупо стучать ими о землю, напоминая пещерных людей.

– Может, они умственно отсталые? – предполагаю я. – Или навидались такого, что ни голые зады, ни тыква с выдранными глазами их не заботят. Давай найдём других.

Я начинаю не на шутку злиться. Вечереет, скоро откроется Разлом, и Он будет ждать меня с покорным детским выводком, а я ещё не приметил ни одной жертвы, и мешок мой не полегчал ни на единый грамм.

– Будут тебе другие, неверящий, – клацает пустой башкой Стыд и скачет дальше. – Включай свои вибрации! – кричит тыква, не оборачиваясь. – Хватит притворяться человеком, задай перца и сам поймёшь, что людишки стали кусками камней!

– Я не могу просто так внушить людям себя, – ворчу я. – Ты знаешь. Это ведь не животные, не какие-то низшие существа. Им нужно вкусить моей крови, чтобы из сознания всплыло…

– Ты же многолик, как сама тьма! – восклицает тыква-Стыд. – Что в твоём багаже? Испуг, ужас, паника, фобии, страх за близких, всякие жуткие мурашки и прочее и прочее. Неужели не можешь попробовать ничто из этого?

Отчасти он прав. Раньше мог. Но так ли трудно понять, что После всё стало иначе? Люди стали слишком много бояться. Они привыкли жить со мной в сердцах. Может показаться, что мне это всё играет на руку, но, увы, это не так.

Голодный запляшет от радости, протяни ему кусок чёрствого хлеба. Сытый сморщит нос и отвернётся.

– Ничего не могу. Тебя-то почему всё это волнует?

– Они меня не замечают. Это, знаешь ли, бесит.

– Ну, а к другим почему не пошёл? Почему именно я?

– Твоя берлога оказалась ближе всего. Не думай, я не выделяю тебя среди остальных. Просто так было удобнее.

Я примечаю мужчину, который жарит крыс на жаровне из камней. Около него выстроилась очередь – каждый в очереди прижимает к груди что-то, чем хочет расплатиться за обед. Никто не замечает нас со Стыдом, а если и замечают, то не подают виду. Стыд прав: равнодушие несколько неприятно.

Расталкиваю толпу, пробираюсь к торговцу крысами. Ни окрика возмущения, ни толчка в спину – ничего. Развязываю повязку с одного запястья и вскрываю зубами бурую корку на затянувшейся ране. Снова начинает сочиться кровь – красная, тёплая, совсем как у людей. Роняю алые капли на поджаренные тушки крыс с редкими опалёнными волосками на худых боках. Капли падают на раскалённые камни и шипят, но ни торговец, ни жаждущие крысятины покупатели ничего мне не говорят. Отхожу обратно к Стыду и наблюдаю.

– Что за театральщина, шельмец? – скрипит тыква, влажно причавкивая. – Раздал бы им свои сласти.

– И получил бы неконтролируемую толпу, жаждущую даровых конфет. Желающие бесплатного люди – что может быть ужаснее? Пускай грызут своих крыс, а мы посмотрим. Если всё в порядке, то… сам увидишь.

Женщина с грязным платком на голове хватает ещё горячую крысу из рук торговца и, бросив ему в уплату что-то вроде старинной дверной ручки, впивается зубами в зажаристое крысиное тело и отскакивает в сторону, обгладывая тонкие кости. Следом за ней ещё трое получают крыс, на которых совершенно точно попала моя кровь. Смотрю жадно и хищно, меня охватывает знакомый мандраж, приятно холодеет в животе, и губы растягиваются в предвкушающей ухмылке.

Но ничего не меняется.

Люди жрут жареных крыс, ветер приносит вонь с реки, на выброшенные кости слетаются облезлые вороны и дерутся, вырывая друг у друга оставшиеся перья.

– Ч-чёрт…

– А я говорил. А я сразу понял.

Смотрю ещё пристальнее. Ловлю малейшие изменения во взглядах, жестах, выражениях лиц. Ничего. Вообще ничего. Будто нет ни меня, ни Стыда, ни моей крови в их пище. Мне приходит мысль, которая совершенно мне не нравится. Они не боятся. В них не всплывают потаённые страхи. Значит ли это, что ночью за мной не пойдут дети? И что делать, если действительно не пойдут? Запихивать в мешок и нести так – вопящих, брыкающихся? У меня начинает болеть голова. Ненавижу детей, если они не заворожены моими видениями.

– Такого не может быть. Я – Страх. Я всегда таким был и всегда таким останусь. Почему? Почему?..

Меня охватывает смятение. Стыд ковыляет ко мне и берёт меня под локоть, словно я – расстроенная дама на балу, а он – тыквоголовый кавалер.

– Ты-то прежний. И я прежний. А они – нет. Люди всегда менялись, вспомни, и вот – новые перемены. Когда-то это должно было произойти. Я ещё удивлён, что они продержались так долго.

– И что теперь будет?

Стыд качает плечами-палками.

– Не знаю. Ничего. Они очерствели. Выгнали сначала тех, кто первым стал не нужным. Подружку твою, например.

– Не люди. А Он.

– Да-да. Смерти не нравились светлые людские чувства и порывы. А ты по-другому не думал? Люди сами были рады отмести то, что мешает выживанию После. Так что Смерть помог им, когда увёл сестричек в белых платьях. Теперь люди сами избавляются от прочего хлама. От нас с тобой, например.

– Ты, может, и хлам, – огрызаюсь. – Только я всегда помогал им выживать. Я берёг их от безрассудных поступков, от драк, от войн, от всего, что могло бы ускорить их встречу с Ним. Что же выходит, теперь они сами пойдут к Нему? Ох, проклятье…

Закрываю глаза руками. Это Он, снова Он, ненасытный в своей жажде людских душ.

– От войн ты их, кстати, довольно плохонько оберегал, но не суть. Вы с Ним должны были противостоять друг другу: Он забирает людей, ты будишь трепет, который помогает им избежать скорого путешествия в нижний мир. Я всё ждал, когда ты поймёшь, что Он тебя использует, а ты продолжал считать, что помогаешь Правде, а не Ему. Ты глупец, Страх. Ты глупец.

Размахиваюсь и бью в тыквенную голову. Тыква слетает с палки, разлетаются в стороны глазные яблоки, падает уродливое ожерелье. Голова Стыда раскалывается на четыре части, обнажая влажное гниющее нутро с пятнами семян и белыми вкраплениями опарышей. И тут же мне становится неловко: вибрации Стыда заползают мне в грудь. Опустился до людского мордобоя, ну что за идиот.

Никто на нас не оборачивается. Никто нас не видит. Будто мы – ничто.

Стыд поднимает своё палочное тело с земли, словно кто-то тянет марионетку за невидимые нити. Он меняется на глазах: палки обрастают плотью, превращаются в настоящее человеческое тело, неказистое и костлявое. Вместо расколотый тыквы вырастает голова, словно из глины вылепливаются черты молодого мужчины и застывают в таком состоянии, что напоминают незавершённую скульптуру. Тут я вспоминаю, и мне действительно становится стыдно.

Я видел это лицо на картине молодого художника в семнадцатом веке. Юноша был очень старательным, писал и писал, надеялся получить место придворного живописца, ну или просто набрать богатых клиентов. Я наблюдал за ним из скуки, вечерами заглядывал в окно, когда в мастерской горел свет. Он писал портрет какого-то франта, но то-то шло не так: мазки не ложились так, как следовало, лицо из возвышенно-надменного выходило карикатурным, нелепым. Мне было жаль художника, в тот год я действительно привязался к нему, его ремесло избавляло меня от скуки. Но это перекошенное лицо на холсте просто оскорбляло моё чувство прекрасного. Он наносил больше и больше влажных масляных мазков, но лицо словно глумилось над ним, ускользало, нахально пялилось неправильными, перевранными чертами. Мой художник метался и бесился, не в силах понять, где прокралась ошибка. Будто кто-то навёл на него дьявольское заклятие и замутнил взгляд. Но я-то видел, я-то понимал: закрась правый глаз и нарисуй его чуть ниже, парой мазков выпрями нос, добавь тени под нижнюю губу и всё, портрет готов, портрет спасён… Я забылся. Я прошёл прямо сквозь окно, улыбаясь, как мне казалось, доброжелательно. Вошёл в мастерскую и протянул руку…

Художник обернулся ко мне и мгновенно сошёл с ума. Он бросился к стене и бился головой до тех пор, пока не пал замертво, забрызгав всю мастерскую собственной кровью. Тогда я был в расцвете сил, и моё воздействие на людей не шло ни в какое сравнение с теперешним.

Стыд принимает облик мужчины с портрета. То же кривое нелепое лицо. Он не удосуживается скрыть наготу одеждой, но мне неловко не от вида голого тела, а от того, какие воспоминания рождает это лицо. Мне было стыдно за то, что я сделал с художником, отчего-то больше ни за одну смерть мне не было так стыдно. Я отвожу глаза.

– Ага! Попался! – ликует Стыд. – Так и быть, поскольку сейчас нам лучше держаться вместе, я сделаю так, чтоб ты мог смотреть на меня без содрогания. Давай считать вместе: раз, два, три…

Стыд щёлкает пальцами, в которых больше суставов, чем должно быть у человека. По щелчку его глаза загораются настоящим огнём, но не оранжевым, а ярко-синим. Я хмыкаю и в ответ зажигаю свои глаза алым, без всяких фиглярских щелчков. Всё равно никто не смотрит на нас, никто не замечает, что среди сломленных, одичавших людей бродят два состояния, две эмоции, два чувства.

6.

Мы со Стыдом заваливаемся в паб и бесславно напиваемся. Я – в надежде разобраться, что происходит и что дальше делать, Стыд – просто так.