Дорога сворачивает к нам — страница 3 из 20

Ласково блеснули за вишнями и сиренью окна. У всех окна переливались, таяли под вечерним солнцем, только у Мединскасов были наглухо заколочены… Будто глаза человеку выкололи. Я слушала, как мычат, разбредаясь по дворам, коровы, дробно топочут овцы, скрипит колодец, и словно только что вернулась издалека, из дальних стран, где нет ни овец, ни коров…

ЕСЛИ БЫ ДОРОГА ПОПЛЫЛА, КАК КОРАБЛЬ!

Как хорошо вернуться, пускай даже не издалека! Почувствовать, что ты уже не одна и от всего — даже от противных уссурийских собак — тебя защищают забор двора, толстые стены избы, голоса матери и отца. Однако проходит и эта радость, большая — просто не высказать словами — радость, начинает успокаиваться взбудораженное от счастья сердце… И снова я вижу больно резанувший блеск Улитиных глаз, снова чувствую огромную обиду… Улите, тихая Улите, самая лучшая моя подруга — разве не самая лучшая? — уже не видела меня. Только свою дорогу, только город свой…

И как же Улите не задаваться, если ее город большой, весь огнями усеян — таким он блистает на фотографиях в журнале! Он весь окутан беловатой дымкой электрического света, а приземистые домики Гургждучай становятся еще тусклее, когда садится солнце… В Гургждучай только и есть, что одна-единственная улица, вернее сказать, половина единственной улицы, повернувшейся всеми своими окнами, дверьми и собачьими конурами к черному лесу. Раньше Гургждучай не казалась мне такой маленькой. Вспотеешь, бывало, пока из конца в конец слетаешь. А теперь, если сравнить с Улитиным городом, деревушка так и уменьшается на глазах… Начинает даже казаться, что Гургждучай — это всего одна избушка, одна белоногая яблоня… И сама ты как будто становишься меньше, съеживаешься, как улитка…

Я рада, что мама спрашивает вдруг:

— Очень плакала Мединскене?

— Нет, не очень!

Я отвечаю громко, весело, и мать не понимает — вижу по ее лицу, что не понимает, — чему я так рада. И с чего бы это Мединскене плакать? Небось еще до того, как стали дом заколачивать, все слезы выплакала… К тому же она едет в большой-пребольшой город!

— И курицу повезла? Пустили с курицей в автобус? — допытывается мать.

И что ей эта хохлатка далась?

«Может, мама тоже повезла бы курицу с собой, если бы мы уезжали?» — мелькнуло у меня.

Я, уж если б поехала, захватила бы с собой лес с густым орешником. Нет, лучше все палисадники Гургждучай!.. Нет, лучше Эле, Иоланту, Анупраса…

Но всего этого невозможно взять, и, быть может, лишь потому Мединскене и ухватилась за свою пеструшку.

— А Улите-то хоть напишет тебе? Обещала? — не унимается мать, удивляясь, что я молчу. Провожала Мединскасов до асфальта, слышала, о чем они толковали, видела больше, чем вся деревня, и — вот те на! — как онемела.

Но что сказать матери? Что Улите страшно разочаровала меня — она смотрела и не видела свою лучшую подругу? Что, может быть, она только прикидывалась тихоней? Что я от зависти сама в город готова?

— Напишет, если время выберет…

— Выберет, выберет, ведь лучшая подружка твоя!

Иногда эти взрослые такие слепые и так ничего не видят, что только удивляешься. Была моей лучшей подругой, была… А теперь придется искать себе другую, потому что эта ускакала, даже письмеца не обещала прислать… И как знать, найду ли я другую подругу, потому что люблю говорить, а другие девочки тоже любят и совсем не любят слушать. Мне и самой трудно не говорить, а только слушать.

— Иди поешь, Марите. Набегалась… — ласково позвала мать, но я не хотела есть.

Бывает ведь, что не хочется есть. А на этот раз мне не только есть, но и говорить не хотелось. И я ничего не ответила матери.

Пока я стояла, прижавшись к дереву, и думала об Улите, роса выступила на листьях, стемнело. Днем из нашей деревушки не видать большой дороги, а ночью… То она озарится беззвучными вспышками фар, то будто мазнет по небу отсветами спокойного костра, разведенного лесорубами или туристами… Мне всегда нравились отблески и сполохи дороги в темноте, среди лесов, там, где небо опускается низко-низко или, наоборот, подымается высоко-высоко… Словно ходит туда-сюда, чиркая спичками, сказочный великан, взваливший на плечи тяжкую ношу…

Такой казалась она мне всегда, эта дорога, большая, бесконечная дорога! Но в этот вечер по ней катит Улите, и дорога манит меня, как никогда… Я ловлю каждый огонек, каждый луч света вдали… Сегодня дорога почему-то не кажется мне похожей на великана труженика. Скорее — на корабль с зажженными огнями. Да, на корабль, тихо плывущий корабль!

Дорога, далекая дорога!.. Если она похожа на корабль, то, может быть, помахать капитану, и он изменит курс? Пускай только раз, один-единственный разок свернет прямо в Гургждучай… Хоть раз засияет, загудит и для нас, для тех, которые никуда не уезжают и ловят в сумерках далекие отблески!.. Но дорога приближается и снова удаляется, не затронув нас, как идущая стороной гроза…

Если бы дорога была кораблем и могла свернуть, куда захочешь, то и Гургждучай оказалась бы на большой дороге. И никогда бы уже не было скучно в нашей деревушке, и Улите пожалела бы, что променяла Гургждучай на город, и… заторопилась бы обратно!

— Чего ужинать не идешь? — слышу я слегка раздраженный голос матери. Такой будничный, этот голос едва не разрушил мой плывущий корабль… Ведь он хрупкий, мой корабль, потому что — я и сама знаю! — он не взаправдашний… И все-таки, даже невзаправдашнего, я не променяю его на ужин! Хорошо смотреть на проплывающие отсветы дороги и думать, что там корабль, который…

— Приуныла Маре… Подружка уехала… Не трожь ее! — вступается за меня отец.

И мой корабль, едва не рассыпавшись, снова поплыл, засверкал.

Днем, когда светит солнце, такое никогда бы не пришло в голову. Но сейчас уже совсем темно, лес перешагнул через улицу и навалился на заборы, на крыши. Близкие предметы исчезли, а далекие хлынули из-за леса яркими отсветами. Еще миг — и темнота расступится, и рядом, у твоих ног, загудит огромный морской корабль… Что может помешать такому кораблю плыть куда угодно?.. А я бежала бы впереди и показывала дорогу… Дороге — дорогу? А что тут такого? Ведь она в первый раз сворачивала бы к нам.

Большая дорога не уместилась бы на нашей узкой улочке, которая отделяет Гургждучай от леса. Прихватила бы еще по доброму куску с обеих сторон улочки… А изба бабки Рочкене торчит на самой обочине — смотри, как бы плетень, а то и угол избы не снесло! А по всем огородам и по улице расхаживают куры, гуси, шмыгают кролики — гляди, как бы не задавило! Больше всего меня волнует, как быть Анупрасу-пивовару. Анупрас слепой, почти совсем слепой. Неужели я до сих пор не сказала, что он слепой? Ходит он без палки, на ощупь: хорошо теперь, когда по улице редко телега проедет, а еще реже — какой-нибудь грузовик. Что ж, придется мне водить Анупраса, если большая дорога помчится через Гургждучай. А может, его младший брат, этот балбес Казюкас, будет с ним ходить. Но он такой, что и над слепым братом смеется.

— Гони домой девчонку, до утра мерзнуть будет, — доносится нетерпеливый голос матери.

Теперь и отец не вступается, потому что даже он не догадывается, о чем думает его Маре.

Как нужна мне сейчас Улите!

Я рассказала бы ей про дорогу, которая может стать кораблем. В расширенных зрачках Улите я бы отчетливо увидела его приближающиеся огни… Кто-кто, а Улите никогда не сомневалась в моих словах. И я сама начинала верить крепче, чувствуя ее одобрительное молчание. Я знаю, утром взойдет солнце и я перестану верить в этот корабль… Уже сейчас начинаю сомневаться! Остывает яблоня, которую я согревала своими ладонями… Остываю и я… Ведь так не бывает, чтобы дорога обернулась кораблем, чтобы корабль плыл по лесам и полям… через деревни и деревушки… Так не бывает!

Но почему, скажите, не бывает так?

У КОГО СПРОСИТЬ?

И ночью мне снился мой волшебный корабль. Может, это был даже не корабль, а самолет? У него были крылья, блестящие, как стрекозиные крылышки.

«Почему ты как стрекоза?» — спросила я свою дорогу, корабль свой.

«Буду, кем только захочешь!» — послышалось в ответ, да так явственно, что я проснулась.

Отец колол дрова, со стуком падали поленья. Должно быть, от звонких ударов топора, от глухих стуков я и проснулась. В сны, конечно, я не верю. Но лучше увидеть добрый сон, чем какие-то кошмары. А особенно приятно было вспомнить хороший сон, когда совсем проснулась и подумала, что синее платьице Улите не мелькнет уже на улице, как бывало…

Все-таки утром мне было не так грустно, как вчера. Я уж буду рассказывать, ничего не скрывая от вас. Улите у меня больше не было, но зато пришло что-то, чего я не знала раньше, когда Улите была при мне… Дорога… корабль… самолет… стрекоза… Я не понимала, что́ это и как это назвать, но что-то появилось…

У кого спросить? Кто мне объяснит?

Отец все еще колет дрова. Я люблю смотреть, как он взмахивает топором, нажимает на лопату или бьет молотком. Его руки будто говорят с землей, деревом, железом, и самый твердый металл подчиняется им… И мои руки тоже учатся так говорить, хотя пока что я, по словам отца, все больше языком работаю…

Отец может рассказать мне много такого, чего я не знаю, но над моим кораблем он только посмеется… «Приснилось!» — скажет он.

Мать готовила завтрак, и, если бы я начала ей толковать про дорогу, которая как корабль и еще как самолет, она бы решила, что я белены объелась.

Так ничего и не придумала, куда девать свое нечаянное богатство, но ноги уже сами несли меня в Гургжда́й через огороды, по низким, болотистым лугам, потом по гладкой, осушенной почве.

Я еще не сказала, что наша Гургждучай — деревенька на опушке леса — это та же Гургждай. Никакую Гургждучай вы ни на одной карте не найдете. Везде маковым семечком отмечена Гургждай, а Гургждучай — долька этого семечка, на которой раньше, как говорит отец, теснилось несколько десятков узких полосок, по два-три гектара каждая. Все-таки люди искони отличали Гургждай и Гургждучай. Кто жил в поле, на хуторах — тот гургждайский, а кто у леса, на полосках — гургждучайский. Земли давно объединил колхоз, но Гургждай по старинке задир