Дорога уходит в даль... — страница 13 из 44

Я рассказываю про пьяного рыжего вора, как он кричал: «Отдавай портмонет!» (я умалчиваю о том, что он при этом называл меня еще и дурой), как я его испугалась и сейчас еще боюсь: вдруг он во дворе подкарауливает меня?

— Не… — успокаивает меня Юлька. — Это рыжий Вацек. Я его знаю, он к нам ходит. И вовсе он не вор, просто пугает, и то только когда выпьет.

Чем здесь все-таки пахнет? У Шабановых пахнет главным образом едой: «Кушайте, кушайте, самое важное в жизни — побольше кушать!» От папы пахнет лекарствами, всего сильнее карболкой: «А ну-ка, кто тут болен, я сейчас посмотрю!» От нарядных дам пахнет духами. От Юзефы — кухней… Чем же это пахнет здесь, в погребе у Юльки? Здесь пахнет затхлостью, нежилью. Вспомнила, вспомнила! Так пахнет от нового платья или белья, только что принесенного портнихой или белошвейкой. Мама всегда просит Юзефу повесить эти новые вещи на балконе, пока у них не выветрится запах.

«А чего ж там „запах“! — удивляется Юзефа. — Звестное дело, не енаральша шила: бедностью пахнет…»

В погребе, где живет Юлька, пахнет бедностью.

— Хочешь, я тебе картинки подарю? — Я протягиваю Юльке заветный лист с «Ромео и Джулией».

Юлька цепенеет от восторга.

— Матерь божия! — качает она головой, как взрослая. — Какие красивые люди! И как одеты!

Я объясняю Юльке, что это надо вырезать ножницами — осторожненько, в точности по рисунку! — наклеить фигурки на картон и играть с ними.

— Не… — Юлька отдает мне лист.

— Ты не хочешь?

— А где я тот картон возьму? И еще клей…

— Ну, хочешь, я дома все вырежу, наклею и принесу тебе… Хочешь?

Юлька смотрит мне в глаза пристально, очень грустно:

— Не… Не придешь ты… Все говорят: приду, принесу… И никто не приходит! Мама говорит: кому весело с калекой?

— С калекой? — переспрашиваю я.

— Ах да, ты не знаешь… — спохватывается Юлька. — Ну вот, смотри!

Юлька отбрасывает в сторону тряпье, которое служит ей одеялом. При неверном, полосатом свете ночника я вижу Юлькины ноги. Конечно, это ноги. На них пальцы с ногтями, подошвы, все как у людей, и все-таки — ах, что это за ноги! Никогда я таких не видела. Худые, тонкие, как макароны, на щиколотках круглые опухоли, как браслеты, а коленки выпячены вперед и в стороны, словно вывихнуты.

Я невольно подбираю ближе к себе мои собственные ноги. Как-то неловко, что они здоровые, могут бегать…

— Ты ходить нисколько не можешь? — спрашиваю я тихо, словно боюсь разбудить или потревожить горестные ноги Юльки.

— Не… Нисколько!

— Это такая болезнь, да? — догадываюсь я. Но Юлька отвечает строго, словно повторяя слова кого-то очень умного, очень уважаемого:

— Нет. Не болезнь. Ксендз Недзвецкий говорит: это бог меня наказал.

— За что?

— Не знаю. Разве люди могут понимать то, что делает бог? Ксендз Недзвецкий говорит — надо молиться утром и вечером: «Боженька, боженька, верни мне ноги!» И дома молиться и в костеле.

— Знаешь что? — предлагаю я робко. — Мой папа доктор. Я приведу его сюда, пусть он тебя вылечит.

— Э!.. — небрежно отмахивается Юлька. — Что доктор может? Ничего! Мама хочет поползти на коленях аж до самого Кальварийского костела — это много верст ползти надо, — тогда, может быть, боженька пожалеет нас и я стану здоровая… Только у мамы времени нет, — вздыхает Юлька. — То она ходит работать по людям — белье стирает, ну, всякую работу делает, — то она бегает по городу ищет работы… Вот и сегодня побежала, с самого утра!

Мы с Юлькой некоторое время молчим. Я даже подумываю о том, что мне пора уходить. Но в это время в погребе становится еще темнее — кто-то заслонил собой отверстие, выходящее во двор. Кто-то быстро, уверенно спускается по перекладинам лестницы.

— Мама! — радуется Юлька. — Мамця моя!..

Руки Юлькиной мамы обнимают Юльку, гладят ее волосы, лицо, плечи, быстрым движением проводят по ее безжизненным ногам, которые не могут ходить.

Потом Юлькина мама поворачивается ко мне и вопросительно смотрит на Юльку.

— Это Сашенька! — объясняет Юлька.

— Какая еще «Сашенька»? — Юлькина мама смотрит на меня недоверчиво, даже недружелюбно.

— Яновская… — шепчу я.

— Мама, она будет ко мне приходить. В гости! — заступается за меня Юлька.

— Ах, она будет приходить? В гости? — насмешливо переспрашивает Юлькина мама.

— Будет! — упрямо настаивает Юлька. — Она придет. И картинки принесет!

— Ах, она еще и картинки принесет? — продолжает издеваться Юлькина мама.

Этого я уже не могу вынести!

— Если я сказала: «приду и принесу», — голос мой дрожит от обиды, как фитиль в ночнике, — значит, я приду и принесу, да!

Юлькина мама испытующе смотрит на меня, потом на Юльку, которая заглядывает ей в глаза, словно прося ее быть со мной поласковее.

— Ну, посмотрим… — И Юлькина мама опускается на топчан рядом с девочкой.

Юлька благодарно трется щекой о материнскую руку.

— Нашла, мамця, работу?

— Нет… — с горечью отзывается мать. — Нигде ничего нету. У Левицких — такое огорчение! — вчера была уборка, полы мыли, окна, а я и не знала, другую наняли. У Морачевских белье недавно стирали. В одном доме велели прийти после дня святого Георгия, в другом — в день святого «Никогда»…

В подвале тихо. От слов Юлькиной мамы пахнет горем, пахнет голодом.

— Цурэчка! (Доченька!) А покушать я тебе все-таки принесла!

И Томашова (так, по мужу, зовут Юлькину мать) ставит на стол узелок, закутанный в старенький, потерявший цвет вязаный платок, с такими движениями, словно она говорит, как фокусник: «Вот-вот! Сейчас-сейчас! Раз, два, три — готово!» Томашова достает из узла черный котелок, прикрытый большой краюхой хлеба.

— Ой! — восторженно кричит Юлька. — Хлеб!

— А в котелке — борщ! — сияет Томашова. — Хороший, мясной! Кухарка Морачевских — дай боже ей здоровья! — налила больше половины котелка. И еще положила в борщ — видишь, что?

— Косточка… Мозговая! — Юлька даже порозовела от радости.

— Кушай, кушай! — Томашова дает ей ложку. Но Юлька отрицательно качает головой:

— Без тебя не буду!

— Ну, и я поем…

Мать и дочь черпают ложками борщ из котелка. Но я вижу — Томашова зачерпывает борщ реже, чем Юлька.

Борщ съеден, Томашова подносит котелок к губам Юльки:

— Выпей все, до последней капли!

Юлька обгладывает косточку — глодать, впрочем, нечего, косточка голая, как ветка, с которой содрали кору. Потом она стучит косточкой по чистой бумажке, которую мать положила на ящик, — из косточки вываливается на бумажку небольшой комок мозга.

— Пополам! — командует Юлька. — Тебе и мне.

— Да я его и на дух не терплю, этот мозг! — уверяет Томашова.

— Мамця!

— Вот як бога кохам, никогда я этот мозг не ем!

— Мамця!

— Еще когда я девчонкой была, всегда, бывало, младшему братишке мозговую кость отдавала! Кушай, кушай все…

Юлька съедает с бумажки костный мозг. Потом, приложив к губам круглое отверстие в кости и щелкая языком, она старается высосать остаток мозга, засевший в глубине кости. Это ей удается, и она с восторгом съедает все.

— Цурэчка моя… — Томашова смотрит на Юльку затуманенными глазами. — Чего бы только не дала я… чего бы не сделала… Только бы выросла ты, перепелочка моя! Только бы стала ходить…

Набравшись храбрости, я говорю:

— Надо показать ее доктору… Доктор вылечит!

— Ах, док-тор? — Томашова снова насмешлива и недружелюбна ко мне. — А где я возьму полтинник для доктора? А доктор лекарство пропишет — опять плати: аптекарю! Я за стирку двадцать копеек в день получаю. И не всякий день у меня работа есть…

— Мой папа с вас денег не возьмет! — горячо уверяю я.

— Не слыхала я, — ворчит Томашова, вымывая котелок и ложки, — не слыхала про таких докторов, чтобы даром лечили!

Юлька, послюнив худенький палец, тщательно подбирает с ящика немногие оставшиеся хлебные крошки. Ворвавшийся было ненадолго в подвал запах еды — борща, хлеба — уже испарился без остатка.

— Носила я Юльку к одному доктору, — рассказывает Томашова. — На курорт, сказал, везите, к морю. Давайте ей свежие яички, мясо и бульон… Нет уж! Я ее на днях к Острабрамской божьей матери понесу. Целый день с нею на коленях перед иконой стоять буду. Молиться буду, плакать буду!.. Ксендз Недзвецкий говорит: божия матерь сделает чудо — поправится Юлька!..

— Буду ходить, мамця? Ногами?

— Будешь ходить, цурэчка! Бегать будешь!..

Тихонько простившись с Юлькой («Завтра прибегу — с картинками!») и вежливо поклонившись ее маме (она на мой поклон не отвечает), я ухожу из погреба. Поднимаюсь по лестнице гораздо лучше, чем давеча спустилась, — без всяких неприятностей.

Выхожу на улицу — ох, какими светлыми кажутся мне весенние сумерки после темного погреба, освещаемого полосатым светом фитилька! Пахнет свежестью — только что, видно, прошел теплый, весенний дождик. Пахнет почками, распускающимися на чахлых деревцах вдоль уличного тротуара. Из открытых дверей магазинов вырываются десятки интересных запахов. Откуда-то доносится смех, где-то во дворе звучит песня. Издалека слышно, как в городском саду духовой оркестр играет вальс «Дунайские волны»… От улицы пахнет жизнью!

Толстая булочница, пани Гринцевич, бросает на тротуар горсть хлебных крошек, на них набрасываются воробьи и синицы… Мне вспоминается, как Юлька, послюнив худенький палец, собирала с ящика хлебные крошки…

Я бегу домой.

Впервые замечаю: почти во всех домах — крохотные оконца на уровне тротуара. Теперь я знаю, что это окна подвалов, где живут люди. Такие, как Юлька и ее мама.

В тот вечер, как на грех, папа возвращается домой так поздно, что я уже лежу в постели и с величайшими усилиями стараюсь не заснуть.

— Ой, папочка! Я так тебя ждала… Если у кого ссудная касса, так это Скупой Рыцарь?

— Нет. Это ростовщик.

Папа устало опускается на стул около моей кровати.

— Папа! А если у человека ноги — как макароны и он совсем нисколько не может ходить, ты такого лечишь? Чтоб он ходил, как все люди…