Теперь понятно, почему Павел Григорьевич, посылая мальчишку, надел на него свой пиджак: в истерзанной рубахе, исхлестанного нагайкой, окровавленного мальчишку сразу бы задержали!
Папа перевязывает мальчика, Поль очень ловко и умело помогает, мама приносит «полковнику» папину рубашку.
— Молодец! — говорит папа. — Хлопнул бы я тебя по плечу, как мужчину, да нельзя: больно будет.
— А теперь идем! — серьезно говорит «полковник».
— Нет. Ты мне адрес скажешь, а сам здесь останешься. Юзефа тебя спать уложит. Ты устал — ведь с утра, наверное, бегаешь? — и голоден, и рубец, наверно, горит… Ну, говори адрес.
— Все равно! — смеется мальчик. — И устал я, и голодный, и рубец, бодай его, горит, как огонь, а только не останусь я здесь: приказ мне дан, понимаете вы это?
Юзефа сторговывается с мальчиком: она дает ему громадный кусок хлеба, намазанный маслом, с двумя холодными котлетами.
— Як граф! — говорит он с набитым ртом.
Тут возникает затруднение. Ехать на извозчике папе нельзя, чтоб не «провалить» те квартиры, где скрыли пострадавших. Значит, надо идти пешком, не спуская глаз с идущего впереди мальчика, а ведь папа в темноте плохо видит и плохо ориентируется.
— Я пойду! — говорит Поль. — Я возьму мосье под руку, и мы пойдем под музыку, как двое влюбленных!..
Это вызывает всеобщий смех, и громче всех смеется сама Поль! Конечно, это единственный выход.
Все-таки мама, пошептавшись с папой, говорит Полю:
— Мадемаузель Полина… Мой муж хочет, чтобы я напомнила вам… Идя с ним по этому делу, вы рискуете… Вас могут арестовать!
Поль смеется:
— Пальму мою вы поливать будете? И Кики моему горсточку зерен и листок салату вы по утрам дадите? А больше мне не за кого бояться.
Папа одевается. Поль берет свой зонтик-стульчик.
Первым уходит мальчик-«полковник».
— Ничего, старая, не журись! — прощается он с Юзефой. — Все хорошо!
— Да уж, хорошо! — горько говорит Юзефа. — Похлестали казаки людей, как крапиву…
— Не надо… — перебивает ее мальчик. — Наши все веселые, все радуются… Никогда такой забастовки не было! Красный флаг подняли, песню запели… Ну, я иду, буду ждать у ворот.
И, кивнув всем нам, мальчик убегает. За ним выходит папа и Поль.
Мы бросаемся к окну, что выходит на улицу. Медленно, наслаждаясь своим «графским» бутербродом, проходит по тротуару под фонарем наш «полковник». А за ним, в нескольких шагах, степенной, «прогулочной» походкой Поль ведет под руку папу, постукивая о тротуар своим зонтиком-стульчиком…
Рано утром, чуть только начинает рассветать, я просыпаюсь оттого, что кто-то щекочет мне щеку. Это Кики, попугайчик, сидит на подушке около моего лица. Вчера вечером, когда Поль уходила с папой, она, по обыкновению, спела начало «Марсельезы»: «Вперед, вперед, сыны отчизны!» — и Кики безропотно скрылся в клетке. Сегодня проснувшись рано, он, как всегда, вылетел из клетки и опустился на подушку Поля, но Поля там не было! Очень огорченный, он полетел ко мне и разбудил меня.
Поля нет. Они с папой еще не возвращались. Со вчерашнего вечера.
Зрячий глаз попугайчика Кики смотрит на меня с таким человеческим недоумением и даже печалью, что я совсем теряюсь. В самом деле, где же Поль? И где же папа?
В эту минуту Поль входит в комнату. Лицо ее, доброе, старушечье лицо, очень утомлено. Оказывается, она самоотверженно водила папу всю ночь по улицам из одной незнакомой квартиры в другую, — всюду, где укрывали пострадавших. «И в какие лачуги, Саш, — если б ты видела! Все где-то на окраинах»…
— Знаешь, — говорит она, откинувшись на спинку кресла и вытянув усталые ноги, — твой отец — может быть, он сумасшедший, но это удивительный человек! Я ведь только ходила с ним, — ну, кой-где пришлось помочь, — подержать свечу или лампу, в общем, пустяки, — и то устала, а он всю ночь работал!
Входит мама. Она советует Полю немедленно лечь.
— А мой кофе? — словно даже пугается Поль. — Утренний кофе — священное дело! У нас, французов, — добавляет она смеясь, — часы еды — о, это свято! Я часто думаю: вот так, как ваш муж, — обедать ночью, ужинать днем… нет, француз этого не мог бы!
— Даже если он хирург? — улыбается мама.
— Вероятно, наши хирурги назначают время операций между едой… — серьезно говорит Поль. — И я думаю, что так широко лечить людей бесплатно — этого наши хирурги не делают!..
— Ну хорошо, сейчас я пришлю вам кофе, вы выпьете его в постели! — И мама уходит.
В самом деле, кофе и завтрак приносит Полю — Юзефа!
Я глазам своим не верю! Юзефа, которая еще два дня назад кляла Поля на чем свет стоит, с самым приветливым видом ставит завтрак на стул около кровати Поля, говорит ласково-ласково:
— Ешьте, пани… Ешьте на здоровье!
И, понимая мое удивление, Юзефа, словно извиняясь, объясняет:
— А чего ж? Она все-таки пожондная (порядочная) французинка, ничего не скажешь. Всю ночь водила нашего пана доктора по всему городу… Другая забоялась бы! Я бы, конечно, не забоялась, пошла бы, но — ух, я бы так лаяла тех казаков, я бы так проклинала тую полицию, что нас бы обоих арестовали, и с паном доктором вместе!..
С этого дня мы начинаем ждать Павла Григорьевича. Мы ждем его, а он не приходит!
В первый и второй день папа говорит:
— Умница Павел Григорьевич! Отсиживается где-то, не показывается… По городу идут аресты за арестами, — пусть не попадается на глаза.
Но проходит третий день без Павла Григорьевича, наступает четвертый… Папа уже ничего не говорит, он очень озабочен и встревожен.
На каждый звонок в переднюю бежит весь дом. Но Павла Григорьевича нет как нет…
Юзефа не перестает с утра до ночи ворчать и клясть полицию и «жандаров». Она от всей души жалеет, что не может подсыпать им в кушанье мышьяку. Она желает им всяких несчастий, начиная с «холеры в бок».
Наконец в вечер четвертого дня к нам приходит женщина — маленькая, худенькая — и говорит маме:
— Простите, пожалуйста… Я — Анна Борисовна… жена Павла Григорьевича… учителя вашей дочки…
Папа, оказывается, знает Анну Борисовну — он видел ее в ту ночь, когда оказывал помощь пострадавшим.
Но Анна Борисовна знает всех нас — по рассказам Павла Григорьевича:
— Вы Елена Семеновна, да? А это Сашенька? А это Юзефа?
Она знает и про Поля и даже про попугайчика Кики! Юзефа совершенно счастлива тем, что Павел Григорьевич рассказывал о ней своей жене.
— Так и сказал: «Юзефа», да?
Все стараются как только могут выразить Анне Борисовне свои чувства. Ей жмут руки, ее усаживают за стол, Юзефа приносит все, что есть вкусного в доме.
Анна Борисовна смотрит на нас с улыбкой, растроганная
— Я вижу, здесь моего Павла любят… Да, Сашенька?
— Ужасно! — отвечаю я. — Просто до невозможности любим!
Потом, помолчав, добавляю тихо:
— И всегда будем любить… Всю жизнь…
Никто не спрашивает о Павле Григорьевиче, где он, что с ним. Но Анна Борисовна читает эти вопросы в наших глазах и отвечает на них. Новости, принесенные ею, печальны: Павла Григорьевича арестовали еще три дня назад. Где он находится, Анна Борисовна не знает. Она обегала, как она говорит, «все кутузки и каталажки» — все полицейские участки, — Павла Григорьевича нигде нет. И это тревожно. Это значит, объясняет Анна Борисовна, что его посадили не с теми, кого подержат, подержат несколько дней в полиции и выпустят. Павлу Григорьевичу хотят, видимо, «пришить дело». Ведь он ссыльный, высланный под надзор полиции, ему всякое лыко в строку, у него всякая вина на особицу виновата. Очевидно, его содержат в городской тюрьме. Но справок в тюрьме никому и никаких не дают, ни на какие вопросы отвечать не желают…
Тюрьма! Я очень хорошо знаю это место, это странного вида строение, которое словно вылезает из реки Вилии на Антоколе. Что там, за каменной оградой, не видно; может быть, там большой, высокий дом, в котором заперты заключенные, а может быть, что-нибудь другое. Но когда идешь по антокольскому берегу реки, то тюрьма похожа на вылезающую из воды голову чудовища, и круглые в своей верхней части ворота — словно громадный глаз этого страшного зверя. Глаз этот смотрит злобно и не обещает ничего хорошего…
И вот там, за этим глазом, сидит, запертый, Павел Григорьевич! И мы ничего не можем сделать для него!
— Постойте! — вдруг вспоминает папа. — Давайте вспоминать, кто у меня лечится из «тюремщиков»… Или из жандармских… Вспомнил, вспомнил! Фон Литтен… Полковник фон Литтен… Я лечил его жену, и оба они без конца звонили обо мне по городу, какой я хороший врач… Завтра поеду к фон Литтену и все узнаю!
— Яков Ефимович, — говорит Анна Борисовна, — как бы не было у вас неприятностей…
— Никаких! Какие неприятности, помилуйте? У меня дочь, ей дает уроки учитель такой-то, экзамены на носу, а учитель исчез! Говорят, арестован… Я хочу знать, где он и что с ним… Все логично и законно!
Маленькая, худенькая Анна Борисовна одета очень скромно, почти бедно, но удивительно аккуратно. Булавочка с красной головкой, закалывающая ее воротничок, воткнута так, что невозможно представить себе ее иначе: именно в этом месте — и нигде больше. Нельзя себе вообразить, чтоб ее маленькая черная шляпка была надета боком или съехала на затылок. Манжетки на рукавах отутюжены гладко-гладко, так же, как гладко причесана и ее черноволосая голова.
— Мне бы, главное, узнать, где именно содержится Павел. Тогда уж можно будет снести ему передачу, хлопотать о свидании.
Мама кладет руку на худенькие руки Анны Борисовны:
— Сколько вам хлопот… маленькая вы такая!
Анна Борисовна задерживает мамину руку:
— Елена Семеновна! Когда я выходила замуж за Павла, я знала, на что я иду. Жена революционера — ох, это беспокойно…
— Воображаю, как вы волновались, когда Павел Григорьевич был в ссылке, в Якутии! Анна Борисовна тихо смеется:
— Да нет! Не волновалась. Я была с ним — там… А с ним самое тяжелое легко, самое страшное не пугает… Такой он человек!