Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна — страница 51 из 155

Но Колода ждет, и Кандаурова начинает мучительно подражать тому «придворному реверансу», какой показала учительница Ольга Дмитриевна. Это оказывается таким трудным делом, и реверанс выходит до того плачевно-неуклюжим, что по рядам девочек проносится смешок. Я не смеюсь, а с ужасом думаю о том, что сейчас после Кандауровой моя очередь, и ох какой корявый крендель вылеплю сейчас я, если меня заставят кланяться «как будто царю и царице»! Смотрю на Варю Забелину, на Маню, – у них тоже лица перепуганные, они, наверно, думают о том же.

– Ай-яй-яй! Ай-яй-яй! – укоризненно говорит Кандауровой Колода. – Если вы сделаете государю и государыне такой поклон, то государь император скажет государыне императрице: «Ах, какая неизящная, какая неграциозная девочка!»

У меня вертится в голове дерзновенная мысль: где же это мы можем увидеть государя императора и государыню императрицу? Только на картинке! Приедут они к нам, что ли? Или мы полетим на ковре-самолете в Петербург, в царский дворец? Зачем же нам зря стараться? Ох, папа, папа, а ты, наверно, думаешь, что меня здесь тригонометрии обучают!

Колода между тем, приложив к глазам лорнет, в упор разглядывает «неизящную, неграциозную» Кандаурову, которая не умеет делать придворный реверанс.

– Как ваша фамилия?

Еле слышно девочка отвечает:

– Кандаурова…

– Что у вас за голова! – показывает Колода на жесткие вихры, выбивающиеся из-под круглого розового гребешка. – Дикобраз! Совершенный дикобраз! И вся вы какая-то неаккуратная, измятая, да…

– Ужасно! Ужасно! – каркает Ворона.

– Евгения Ивановна! – обращается Колода к Дрыгалке. – Займитесь, пожалуйста, этой воспитанницей… Кандауровой…

Дрыгалка с готовностью кивает:

– Конечно, конечно, Александра Яковлевна!

Она говорит это с такой кровожадной радостью, как волк, которому поручили «заняться» ягненком. Ох, и наплачется Кандаурова в Дрыгалкиных лапах!

Наши страхи перед продолжением «придворных реверансов» оказываются напрасными: Колода больше никого не заставляет кланяться, «как если бы» царю с царицей или кавалерственной даме Оржевской.

– Ну, медам, – обращается к нам Колода с самой очаровательной улыбкой, от которой сорок лет тому назад, наверно, сходили с ума поклонники и даже великий русский писатель Гончаров! – хотя нам с вами и весело (да, уж весело, что и говорить!), но ничего не поделаешь, меня призывают дела. Впрочем, следующий урок в вашем классе – мой: французский язык. Итак, до свидания. А бьенто́! (До скорой встречи!)

И Колода медленно катится к выходу. Забежав вприпрыжку вперед, Ворона почтительно распахивает перед ней дверь из актового зала в коридор.

После ее ухода по рядам девочек проносится явственный вздох облегчения. Я смотрю на учительницу «танцевания» Ольгу Дмитриевну: ей-то как? Легче без Колоды или нет? Но прелестная пудреная головка и личико, похожие на махровую бело-розовую маргаритку, по-прежнему не отражают никаких чувств.

Минут десять мы еще занимаемся реверансами. Без мыслей о царе и царице и кавалерственной даме реверанс оказывается вовсе не такой трудной наукой. Мы ныряем все сразу, не спуская одновременно глаз с ног Ольги Дмитриевны, которая проделывает перед нами это несложное упражнение. В общем, дело помаленьку идет на лад.

Затем Ольга Дмитриевна показывает нам пять основных танцевальных позиций. Это так же скучно, как реверансы, и так же незамысловато.

Наконец, когда остается всего минут десять до звонка, Ольга Дмитриевна объявляет:

– А теперь потанцуем. Анна Ивановна, будьте добры – польку… Польку, медам! Кто танцует за кавалера, пусть загнет угол фартука.

Таперша Анна Ивановна – она, бедная, наверно, соскучилась, играя все время только одни экзерсисы, – играя польку, весело встряхивает в такт старенькой головой, как заведенная кукла. А девочки – ну, понятно же! – девочки бросаются в эту польку, словно в жаркий день с разбегу в холодную речку! После реверансов, царя и царицы, кавалерственной дамы, после страхов («Ой, сейчас меня заставят делать реверанс!») и унижений («Встаньте в угол!», «Что у вас за голова? Дикобраз!» и т. п.) веселый танец, как вода, смывает с девочек все огорчения и неприятности. Они танцуют весело, самозабвенно. Польку умеют танцевать все. Это простой танец. Даже мой папа и тот, когда был студентом, научился танцевать польку.

Только одна пара не танцует: я и Кандаурова.

Чуть только раздались первые звуки польки, Кандаурова со стоном зажала уши руками. С растрепанной головой, в измятом платье и нечищеных ботинках, она убегает в дальний угол зала, забивается там на крытую чехлом банкетку и с тупым отчаянием смотрит в зеркально натертый паркетный пол.

Мы с Маней бежим за Кандауровой.

Маня взяла Кандаурову за руку, уговаривает ее: «Пойдем, пойдем с нами… Пойдем танцевать…»

Кандаурова только молча трясет головой в знак отказа.

Ольга Дмитриевна не подходит к Кандауровой, даже не смотрит в ее сторону: вероятно, она не хочет расстраиваться, но Дрыгалка уже вприпрыжку мчится к Кандауровой и Мане.

– Это еще что за трагедии вы разыгрываете? Почему вы не танцуете, Кандаурова? И прежде всего встаньте, когда я с вами говорю!

Кандаурова встает и, все так же глядя в пол, отвечает Дрыгалке ровным, как будто безучастным голосом:

– У меня папа умер в среду… Вчера похоронили…

– Ну, а мама у вас есть? – говорит Дрыгалка уже без обычной ядовитости.

– Мама умерла… давно… я ее и не помню…

Мы все сгрудились около Кандауровой и Мани. Маня обнимает ее, что-то тихонько говорит ей на ухо. Мы молчим. Мы потрясены горем Кандауровой и своим бессилием хоть чем-нибудь помочь ей… Ну и, конечно, своей тупой черствостью: ведь никто, кроме Мани, не почувствовал, что с Кандауровой неладно!

Тут раздается звонок – конец уроку танцевания. Ольга Дмитриевна с веселой улыбкой обращается к нам:

– До свидания, медам! Упражняйтесь дома…

Она уходит, неся на стебельковой шее пудреную головку-маргаритку. Зато Дрыгалка считает, очевидно, необходимым выразить Кандауровой участие:

– Ну что ж, Кандаурова. Бог дал, Бог и взял вашего папу… Не горюйте!

И тут же, меняя казенно-жалостливый тон на привычный, «синявкин», она кричит всем нам:

– В коридор, медам, в коридор! Следующий урок – французский язык.

Маня осторожно ведет под руку Кандаурову.

В коридоре мы видим Ольгу Дмитриевну: она весело хохочет, слушая то, что ей говорит подружка, молодая классная дама Прокофьева.

Я хочу сказать здесь, чтоб не забыть. Сорок лет спустя в Ленинграде – уже после Октябрьской революции – я увидела в трамвае маленькую старушку в аккуратной плюшевой шубке с посветлевшим от времени, словно поседевшим, собольим воротничком. Головка ее была беленькая уже не от пудры, а от старости. Но все так же прямо держалась эта головка на стебельке шеи, все так же безмятежно смотрели слегка выцветшие глаза, и даже увядшие губки были сложены все так же капризно. «Маргаритка! – узнала я ее. – Махровая бело-розовая маргаритка…»

– Здравствуйте, Ольга Дмитриевна… Вы меня не помните? Я – ваша бывшая ученица. Узнаёте?

Она всмотрелась в меня:

– Как же… как же… Ну конечно, узнаю! Я вас очень любила – вы прелестно танцевали.

Она сказала слово «прэлэстно» так, как произносила его когда-то начальница А. Я. Колодкина, которой подражали все «синявки». Колода говорила еще: «будьте любэзны» и «бэзумно, бэзумно!» вместо «безумно». И от этого «прэлэстно», сказанного Ольгой Дмитриевной, во мне сразу возник целый рой воспоминаний: торжественный актовый зал, портреты царей с надутыми глупыми лицами, и зеркальный пол, похожий на ледяное поле катка, и равнодушный, отсутствующий взгляд, каким скользили глаза Ольги Дмитриевны по лицам девочек, плачущих, наказанных, испуганных…

Вряд ли она в самом деле меня узнала, – разве можно в пятидесятилетней женщине узнать шестнадцатилетнюю девочку, какой я была, когда кончала институт! Да и танцевала я вовсе не «прэлэстно», а, как все другие девочки, скакала козленком под музыку. Это была явная «любэзность», равнодушная «любэзность» старой учительницы, которой нечего сказать своей давнишней ученице.

Я не спросила ее ни о чем – зачем? Она тоже меня ни о чем не спросила – ей было неинтересно. Трамвай подошел к остановке. Ольга Дмитриевна приветливо кивнула мне и вышла. Она сошла по ступенькам легко и грациозно, совсем не по-старушечьи – а ведь ей было уже лет под семьдесят! – и пошла по тротуару, не оглядываясь на трамвай, откуда я следила за ней глазами: она, вероятно, уже не помнила, что за несколько минут перед тем она встретила в трамвае свою далекую молодость…

Я вспоминала ее еще частенько после этой неожиданной встречи. Я восхищалась тем, как удивительно сохранила она в глубокой старости очаровательный, хоть и увядший облик махровой маргаритки. Но вместе с тем мне все время думалось, что это было достигнуто ценой глубочайшего равнодушия к людям. Ведь людей старят не годы – что́ годы! – нас старит не только свое, но и чужое горе, чужие беды, которые мы переживаем вместе с другими людьми, несправедливость, которая падает не на нас, а на других людей, а мы порой бессильны помочь. Ольга Дмитриевна прожила жизнь, глядя на мир словно с далекой луны. Это сохранило ее… Для кого? Очевидно, не для людей: к людям и их жизни она была равнодушна. А если не для людей, не для жизни, то, значит, ни для кого и ни для чего…

Всю перемену, последнюю в этот день, Маня обнимает Кандаурову, гладит ее по голове, говорит ей какие-то добрые, ласковые слова. Я тоже стою рядом. Сердце у меня разрывается от жалости, но вот… не умею я так нежно, поматерински подойти к Кандауровой. А Маня, вынув из волос Кандауровой розовый гребешок, расчесывает и разглаживает ее вихры, оправляет на ней фартук, вид у Кандауровой становится несколько более благообразным.

Но вот в класс входит Колода. Она прежде всего заставляет всех нас по очереди – по скамейкам, как сидим, – читать по нескольку строк из французской хрестоматии. Выясняется, что примерно три четверти класса еще не умеют даже читать по-французски. Только шесть или семь девочек читают, но запинаясь, по складам, видимо не очень понимая смысл прочитанного.