Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна — страница 80 из 155

– Деточка… Ведь я испортил бы этот вечер и себе и всем нам! Подумай, такой чудесный вечер… Будет ли у меня еще когда-нибудь такой вечер?..

– А как же твои вещи? Ведь они остались у нас…

– Леночка! Мы так давно не видались, ты мне так обрадовалась – даже не заметила, что я без вещей! И в первый раз в жизни я не привез подарков ни тебе, ни Сашеньке…

Дядя Миша обнимает и меня. Потом обращается к папе:

– А про мои дела, Яков, я сейчас скажу… хотя похвастать и нечем. Ну, коротко: имения нет, его продали с молотка – за долги… Семьи тоже нет: жена моя, Тина, ушла от меня и дочку нашу – тоже Сашеньку – увезла с собой… Работать я не умею – ты всегда говорил мне это, и теперь я иногда начинаю думать, что, пожалуй, ты был прав…

– Миша! – говорит папа, кладя ему руки на плечи. – Если тебе нужны деньги… Ты ведь знаешь… Я всегда…

– И я! И я! – говорит Иван Константинович, который словно даже осунулся и похудел за эти полчаса.

– Спасибо, милые, не надо, – твердо отвечает дядя Миша. – Я еду в один городок… ну, пока без названия… на русско-азиатской границе. Там я получу ма-а-аленькое место: податного инспектора. Если приживусь, если вработаюсь, напишу вам. Это будет не скоро… И – не легко, сами понимаете… Ну как, Яков? Ты доволен? Ты понимаешь, что баловень берется за работу?

– Очень хорошо! – говорит папа, обнимая дядю Мишу. – Очень хорошо, Миша… Потому что баловням приходит, вероятно, конец. Ты хочешь работать? Отлично!

– Ну, дорогие мои! – обращается к нам дядя Миша. – Давайте прощаться.

– Нет! – требует Иван Константинович. – Сперва присядем перед дорогой.

Мы садимся. Шарафутдинов неловко мнется – нельзя ему сидеть при Иване Константиновиче! – и только после твердого приказания он садится за дверью соседней комнаты.

– Вот и посидели перед дорогой! – встает дядя Миша. – Вы что это? На вокзал со мной? Провожать меня? Ни-ни-ни!

Еще минута-другая – дядя Миша, обняв и расцеловав нас всех, уходит вместе с папой. В дверях он оборачивается к нам:

– Прощайте, родные мои! А может быть, до свидания?

И убегает.

Иван Константинович опускается на диван. Мама плачет рядом с ним.

– Баловень… – бормочет Иван Константинович. – Именно, что баловень… Загубило его это баловство…

– Почему, дедушка? Почему? – задумчиво спрашивает Тамара. – Какое баловство?

– А такое! – упрямо говорит Иван Константинович. – Баловство – это все, что задарма, понимаешь? Вот – Миша: отец его, Семен Михайлович, замечательный хирург был, бесстрашный человек, под огнем неприятеля раненых перевязывал, на себе, случалось, из боя выносил их. Я, бывало, иду с ним, даже перекреститься боюсь… А он – как по бульвару гуляет! Ранили его, контузили, тифом болел – тогда это гнилой горячкой называли, – отлежится и снова в строй! За это, за труд этот адский, за самоотверженность врача, за опасности и лишения, ему и ордена дали, и потомственное дворянство, и все… А Миша – он с малых лет привык, что он – потомственный дворянин, и папа у него орденами обвешан, как елка игрушками, и все двери перед ним открыты, и что ни пожелай – все сделается! До тридцати с лишним лет дожил – трудиться не научился, не любит, не умеет… А теперь уже поздно… Так вся жизнь и пошла под раскат… Нет-с, братцы мои, не баловство человеку нужно и не отцовы заслуги, свои собственные дела, своим по́том, своей кровью политые!

– Верно, Иван Константинович, – говорит мама сквозь слезы. – Все верно, что вы говорите…

Иван Константинович привлекает к себе Леню и Тамару. Уже и раньше как-то мама при мне говорила папе, что Иван Константинович любит обоих своих «нечаянных внуков», но Леню – чуточку больше. Потому что Леня – «бабушкин». Он на нее похож и лицом, и характером, он ее любил, и она его любила. Оттого Иван Константинович особенно ласков с Тамарой: он боится, что она это поймет, почувствует…

– Леня! – говорит Иван Константинович, гладя голову Тамары, но смотрит он прямо в красивые «бабушкины» глаза Лени. – Очень тебя прошу понять: граф ты там, или маркиз, или князь, – это не твоя заслуга, и потому это дешевое дело. Вон, говорят, за границей титулы за деньги купить можно! Но если ты настоящий человек и делаешь настоящее дело, и делаешь его хорошо, – так вот это уже твоя заслуга, это трудно, и тебя за это всякий уважать будет. Понимаешь, Леня?

– Понимаю… – тихо говорит Леня. – Я, дедушка, сам тоже так думаю.

…Первое письмо от дяди Миши получили мы через восемь лет после этого вечера. Он писал из города Орска, Оренбургской губернии. Служил он в каком-то учреждении, жил тихо, скромно, незаметно.

«А может быть, до свидания?» – спросил он, уходя в тот последний вечер от Ивана Константиновича.

Нет, это было «прощайте». Свидеться с ним больше никогда не привелось. Никому из нас.

Глава четырнадцатаяТамаре трудно

В тот же вечер, после внезапного приезда и такого же отъезда дяди Миши, папа возвращается домой так поздно, что я уже почти совсем заснула. Это, наверно, звучит странно, когда человек говорит, что он «почти совсем заснул». Большинство людей либо «заснули» – и, значит, совсем заснули, либо «не заснули» – и, значит, не спят. Но у меня с раннего детства создалась привычка ждать, когда вернется домой папа. Иногда, если это затягивается, – папа-то может ведь не вернуться и до утра! – я засыпаю. Но чаще всего я лежу и дремлю, – я почти совсем сплю, и все-таки не совсем: какой-то ма-а-аленький кусочек моего сознания не спит! Стоит мне в это время услышать голос – или чаще шепот – папы, и я сбрасываю с себя сон, словно одеяло. Я уже не сплю и с нетерпением жду, пока папа тихонько, осторожно подойдет к моей кровати, чтоб поцеловать меня, спящую. Бывает, что я уже совсем сплю, но просыпаюсь именно в этот момент – «от докторского запаха».

В этот вечер я жду его с нетерпением: мне надо задать ему один неотложный вопрос. Папа очень устал – он сидит рядом с моей кроватью, и глаза у него полузакрыты. Но я чувствую, что он доволен – все обошлось у него хорошо.

– Папа, ты операцию сделал?

– Угм… – утвердительно хмыкает папа.

– Ты разрезал человека? – спрашиваю я с замиранием сердца.

Папина профессия – операции, ампутации – для меня еще очень далекая, я ведь никогда не видела, как папа работает. А по картинкам все это представляется мне очень страшным.

– И разрезал, и снова сшил… Своим собственным швом сшил – я недавно его придумал, этот шов, очень удачный!

– А больному это было больно?

– А ты как думала? Конечно, ему было больно. Ну, да не в этом дело… Будет жить – вот что главное! Будет жить и через неделю забудет, как стонал, как кричал, как мучился…

– Ну, а Тамара? – спрашиваю я. – Ей ведь сегодня как было больно! И в первое отделение ее не переведут, и Дрыгалка ее самозванкой обозвала, и подруги ее обидели, не пришли к ней… Как ты думаешь, будет она это помнить?

– Возможно…

– Ты думаешь, она теперь станет хорошая?

– Ох, Пуговица ты моя, глупая ты Пуговица! – качает головой папа. – Да, она сегодня ушиблась, больно ушиблась. Но чтоб от этого она сразу – раз! два! три! готово! – сразу переродилась, стала совсем новая, на себя не похожая, – это, миленький ты мой, бывает только в детских книжках «Розовой библиотеки»! А в жизни – нет. Жизнь, Пуговка, она – штука разноцветная… Не только розовая!

Все это – и Тамарины несчастья, и неудавшийся журфикс, и приезд дяди Миши, и поздний разговор этот с папой – происходит в субботу. В воскресенье никаких известий из дома Ивана Константиновича к нам не поступает. В понедельник утром я, как всегда, подхожу к дверям института. Это для меня уже – да-а-авно! – не врата в Храм Науки, как мне казалось в первые дни, а лишь дверь в Царство Скуки. В ту минуту, как я берусь за медное дверное кольцо, я вижу маленькую стройную фигурку. Она стоит на противоположном тротуаре; завидев меня, она торопливо перебегает улицу и берет меня под руку. Это Тамара…

– Я тебя ждала… – говорит она мне, улыбаясь через силу, и улыбка у нее очень жалкая. – Я хотела с тобой вместе…

Ей, видно, тяжело, просто мучительно прийти сегодня, в понедельник, туда, где она в субботу перенесла столько унижений… Мне становится так жаль ее, что я мгновенно забываю, как она раздражала меня своей заносчивостью. Мне хочется поддержать ее, чтоб она забыла все прошлое, чтоб она стала такая простая и ясная, как все другие девочки, мои подруги.

– Тамарочка… – говорю я как только могу ласково. – Вот как хорошо, что мы здесь с тобой встретились! Ну, идем!

Мы одновременно раздеваемся и вместе идем наверх. Гуляем до начала уроков под руку по коридорам. К нам «пристают», как лодки, мои подруги: Варя Забелина, Маня Фейгель с Катей Кандауровой. Подходят еще Меля – как всегда, с набитым ртом – и Лида Карцева. Мы прохаживаемся все вместе. Лида нравилась Тамаре и раньше – Лида держится со спокойным достоинством, как взрослая, Лида целый год жила во Франции, а папа Лидин – известный в городе юрист. Кто мы, остальные, по понятиям таких девочек, как Тамара? Меля – дочь «трактирщика», Маня – дочь «учителишки», я – дочь «врачишки»… Мелюзга! – А Лида – «человек ее круга». Тамара это чувствует. Она улыбается Лиде особенно приветливо, она всеми силами старается понравиться именно Лиде. Но Лида держится сдержанно.

Гуляя по коридорам, мы сталкиваемся с группой: Зоя Шабанова, Нюта Грудцова (внучка городского головы, ах, ах, ах!) и Ляля-лошадь. Тамара густо краснеет. Она крепче прижимает мой локоть – и не кланяется им. Они тоже ей не кланяются. Кончена их дружба – распалась на куски, как разбитый арбуз!

После звонка, когда мы уже идем в свой класс, Лида Карцева, чуть поотстав вместе со мной от других, говорит, как всегда, с легкой насмешкой:

– Шурочка занимается благотворительностью? Очень чувствительно!

– А ты помнишь, что было в субботу? – отвечаю я с упреком. – Неужели тебе ее не жаль?

– Не очень. Она сама во всем виновата.

– Что же, ей от этого легче, что ли, что она сама виновата?