– Пане доктоже… – говорит Юзефа нерешительно. – Я им скажу, чтоб к другому доктору пошли, а?
– Опять ваши глупости, Юзефа! Чем вам этот человек не понравился, который за мной пришел?
– А чему ж там наравиться? – говорит Юзефа с сердцем. – Бахрома на штанах, а пальтишко, как у шарманщика. Он вам и пяти копеек не заплатит – от помяните мое слово!
– Юзефа! – грозно рычит папа.
– «Юзефа, Юзефа»! Пятьдесят лет я Юзефа! Приходят голодранцы, а вы бежите к ним со всех ног, как пожарный или солдат.
– А по-вашему, болезнь не пожар, не война?..
Так относится к своим обязанностям папа. И от этого мне бывало нестерпимо стыдно всякое утро, когда начиналась, как называла Юзефа, «тиатра» с моим вставанием.
– Что ты за человек? – огорчался папа. – У тебя нет воли даже для того, чтобы заставить себя встать!
Это и меня огорчало. Без воли куда я гожусь? Для любого подвига, даже самого пустякового, – например, для того, чтобы спасти утопающего в реке человека, – нужна воля! Ведь не угадаешь, в какое время года человек вздумает тонуть! Вдруг осенью или даже зимой? Как же я заставлю себя, если у меня нет сильной воли, броситься в холодную воду или даже вовсе в прорубь? Или вот. Недавно я читала об одном замечательном ученом: он сам себе привил чуму – и до последних минут жизни, уже умирая, вел наблюдения и записи о своем состоянии. Разве без воли такое сделаешь?
Даже для того, чтобы учиться – а ведь я мечтаю после окончания института поступить на Высшие женские курсы, – для этого тоже нужна воля, и не малая! Надо учиться, работать, а мне вдруг захочется в театр!
– Через несколько минут к тебе придут ученики, а тебя невозможно вытащить из постели, – сердился папа.
– Они подождут пять – десять минут!
– Какая гадость! – Папа смотрел на меня с брезгливостью, словно на клопа или на жабу. – Эти люди всю ночь работали в типографии. Им, поди, тоже хочется спать, еще сильнее, чем тебе: ты ночью спала, а они стояли у наборной кассы. Но они не пошли домой, не легли спать – они пришли к тебе на урок. А ты заставляешь их дожидаться! Ты оскорбляешь, унижаешь их – вы, дескать, бедняки, я с вас денег не беру, значит, не обязана я обращаться с вами вежливо!
Я понимала все это. Я не могла спорить с папой. Мне самой было стыдно, даже очень. Но вот… никак не могла я вставать вовремя по утрам!
– Воспитывай в себе волю! – настаивал папа.
– А как это делать? Я не умею…
– Начни с малого – заставляй себя делать все то, чего тебе делать не хочется!
Легко сказать! Я бы очень хотела научиться делать все, чего не хочу делать, и даже хотя бы есть все то, чего я терпеть не могу. Но… не дается это мне. Никогда я не ела морковных котлет – косоротилась! – и, сколько ни стараюсь, не лезут они мне в горло. И молоко с пенками как ненавидела, так и ненавижу. И вот ни за что не могу я принудить самое себя вставать сразу, после первой Юзефиной побудки: «Вставай, гультайка!»
Отчаявшись пронять меня доводами разума, папа перешел к более решительным мерам. Сперва он только грозился:
– Не встанешь – оболью холодной водой! Честное слово, оболью!
Но я только бормотала сквозь сон:
– Сейчас, папочка, сейчас… Сию минуту… – и продолжала спать.
И тогда это случилось! В одно утро папа рассвирепел. Притащил из кухни ведро холодной воды и опрокинул его над моей головой. Вот это было пробуждение!
Что тут началось!
Мама плакала:
– Боже мой, Яков, сошел с ума!
Младший мой братишка, Сенечка, прибежал на шум босиком, в ночной рубашке. Он счастливо хохотал-заливался, хлопал в ладоши, радостно пищал:
– Еще, папочка, еще! Облей ее еще раз!
Совершенно разбушевалась Юзефа. Громко рыдая, она выкликала свои любимые заклинания, обрывки молитв «полатыньски»:
– Езус-Мария! Матка боска! Остробрамска! Ченьстоховска!
Вытащив меня, мокрую как мышь, из залитой водой постели, Юзефа больно растирала меня мохнатой простыней и причитала на весь дом:
– Чи ж гэто не шкандал? Вода холодная, застудится ребенок, заболеет – тогды будете знать!
Но папа в воинственном задоре орал-грохотал:
– Ничего ей не сделается, здоровей будет! Хорош ребенок – в пятый класс переходит! Четырнадцать лет скоро стукнет!
Наконец все утихомирилось. Все ушли из комнаты. Остались только Сенечка, все еще хохотавший, да я. Я сердито, рывками, одевалась, швыряя вещи, не попадая пуговицами и крючками в застежки и петли.
– У, гадюка! – шипела я на Сенечку. – Гадюка противная!
Подвижное лицо Сенечки мгновенно изменило выражение. Вскинув голову в золотых кудрях, он от удивления даже чуть приоткрыл рот:
– Это я гадюка противная?
– Да, да! Ты гадюка! – настаивала я, причесываясь и яростно выдирая гребенкой волосы. – Сколько у тебя сестер? Одна сестра! Ее холодной водой облили – другой заплакал бы, а ты… обра-а-адовался! Никогда ты не перегонишь губернатора! Никогда!
Это страшное пророчество попало Сенечке в самое больное место. Мы живем в Губернаторском переулке; в окна квартиры виден губернаторский дом. По утрам, когда Сенечка слишком медленно одевается (папа требует, чтобы он одевался сам), ему говорят, показывая на окно:
– Видишь? Губернатор уже лифчик надел. Он уже и штанишки к лифчику пристегивает, а ты все копаешься!
В окно, конечно, нельзя увидеть, как губернатор застегивает штанишки, – окна нашей квартиры выходят на какието служебные помещения в губернаторском доме. Но Сенечка твердо верит, что в окно виден губернатор и что губернатор одевается наперегонки с ним.
Сенечка изо всех сил торопится, быстро-быстро одевается – и наконец кричит с торжеством:
– Вот, все готово! Я раньше, чем губернатор, да?
А тут вдруг я – старшая сестра и, по мнению Сенечки, выдающаяся личность! – сказала ему, что он никогда не перегонит губернатора. Жалобно скривившись, Сенечка заплакал – разинул рот, как галчонок, и запищал… С усилием, сквозь плач, он выдавил из себя:
– Сама гадюка! Не Сашенька, а… Сашка! – И, вконец расстроившись, Сенечка с отчаянием обещал: – Три года буду плакать!
Мне стало жалко братишку и стыдно того, что я срываю на нем злость.
– Не реви, дурачок! – говорила я, обнимая и целуя его. – Я пошутила. Перегонишь ты своего губернатора, увидишь!
Сенечка перестал скулить, но он уже приготовился обижаться, и ему было трудно так быстро – раз, раз – успокоиться. Ему хотелось сказать мне тоже какие-нибудь обидные слова. Я знала – сейчас он непременно вспомнит случай, когда мы с ним, играя, перебрасывались апельсином и я нечаянно угодила апельсином в его, Сенечкину, голову. Он никак не может забыть этот случай. При каждой ссоре припоминает мне, какая я тогда была злая, нехорошая.
– Я же не нарочно!
– Все равно! Апельсином прямо в голову!
– Тебе ведь не было больно.
– Все равно. Я ужасно испугался. Это тоже очень вредно для здоровья!
После этого памятного утра, когда папа облил меня водой, Юзефа завела новый порядок. Каждое утро она подходит к моей кровати, держа в руках полотенце и небольшой тазик. В тазике – смотря по сезону – холодная вода или снег. Намочив конец полотенца в воде или набрав в него горсть снегу, Юзефа быстро обтирает мне, спящей, лицо. Эффект волшебный и молниеносный: сон мгновенно улетучивается, словно его выпустили в форточку. Я вскакиваю, как встрепанная, и бегу умываться. С тех пор папа со мной уже больше не воюет, а ученикам моим не приходится дожидаться ни одной минуты: к их приходу я совершенно готова. Юзефа очень горда своей «приду́мкой»!
– От говорили: Юзефа – мужик, Юзефа – хамук! Ну-к, что ж? Я не доктор, не лакей с ресторана – в храке не хожу! А кто удумал будить без шкандалу? Юзефа удумала!
Но сегодня – в последний день перед каникулами – Юзефе даже не надо пускать в ход холодную воду: к ее приходу я уже не сплю, я проснулась самостоятельно. Сегодня – последний день в четвертом классе. Ура! Скоро переедем на дачу. Ур-р-ра!
Один из моих учеников – старший по возрасту – еврей. Другой – русский.
Когда они пришли ко мне в первый раз, старший сам представился и представил своего товарища:
– Меня зовут Шнир. Азри́эл Шнир. А про него… – Он указал на товарища. – Вы даже не поверите, как его зовут. Он… Степа! И не в том дело, что Степа, а в том, что и фамилия у него Разин! Полный Степан Разин – ни больше ни меньше!
Тут Степан Разин так весело захохотал, словно он и сам только сейчас впервые услыхал, какая у него знаменитая фамилия.
Обучаются у меня Шнир и Разин немецкому и французскому языкам. Это нужно им для того, чтобы набирать иностранный шрифт. Тогда им как работникам более высокой категории и платить будут больше.
У Шнира совсем серое лицо. Эта свинцовая серость никогда не оживляется даже самой слабой розовинкой.
– Это меня буквы съели, – показывает Шнир на свои щеки. – Свинцовые буквы – они, знаете, очень вредные! Вот Степка (показывает он на Разина) – он у нас еще молодое те́ля (теленок), недавно стал наборщиком. Буквы еще только подбираются к нему, но кровь пока не сосут!
И он грубовато-ласково шлепает Степу по спине. Вообще они дружные парни, хотя все время поддразнивают друг друга. Удивляет меня, как много они знают, сколько книг прочитали. Ну, да ведь им и книги в руки: они постоянно имеют дело с газетами и книгами. От этого же, вероятно, Шнир говорит по-русски вполне грамотно и чисто. Степа Разин зовет своего товарища, Азри́эла Шнира, Азоркой. Я как-то спросила Шнира, не обижается ли он на собачью кличку.
– А чего обижаться? – даже удивился Шнир. – Собаки – это ведь милейшие люди!
Бывает, что Степа, начав что-нибудь рассказывать, вдруг спохватывается и обращается к Шниру: «Азорка, а?»
Иногда Шнир отвечает: «Да». Тогда Степа продолжает свой рассказ. Однако бывает и так, что Шнир спокойно и твердо режет: «Нет!»
Тогда Степа умолкает на полуслове.
Степа, видно, сам побаивается своей мальчишеской болтливости, боится сказать лишнее. Шнир, как старший, решает, можно сказать то или другое при мне или нельзя.