– А кто ж ещё!
Бабушка Таня среди всех соседей и знакомых славилась своей выпечкой. А паромщик Федот на всю Северную слыл сладкоежкой. За пару блюдников или коршунов мог полдня катать на пароме туда-сюда.
Иван снял с плеча небольшой бездомник[21], вытащил узелок, а из узелка пару треугольных коршунов, от которых сразу пахнуло черёмухой, и подал Федоту. Тот выпустил Пашку, даже подтолкнул в спину – вали, стервец! – и принял подношение.
Иван дал сдобу и отпущенному парню. Тот её проглотил в одно мгновение. Иван присвистнул:
– Да ты, паря, и верно голодуешь. Пошли со мной, у меня есть чё пожрать, заодно порыбачим.
У Ивана было две удочки. Они накопали червей, наловили паутов для наживки – те в жару летали стаями, успевай отмахиваться, – выбрали местечко, где заросли рябинника, жимолости и лимонника, наклонясь с обрывчика, образовали на воде плотную тень, и за пару часов натаска ли гольянов, ленков столько, что и самим хватило испечь на костре, и домой Ивану принести на жарево.
На первое время Павла приютили Саяпины, а после, когда он устроился работать грузчиком, стал снимать угол у одинокой старушки Евдокии Парфёновой.
Это было два года назад. Дружили без сучка и задоринки, и вот случилась свара из-за китайской красавицы Цзинь.
Потом всё как-то рассосалось, дружба восстановилась. Павел камня на Ивана в загашнике не держал, но на Сяосуна зуб точил: не простил ему дразнильный язык, был уверен, что поквитается. Сяосун же держался настороже, не давал возможности придраться.
Он и сейчас не стал приближаться к Павлу, стоял за спиной Еленки. А девчонка, подбоченясь, скалила белые зубы на парня. Цветной головной платок лежал на покатых плечах. Утреннее солнце золотило корону из кудрявых рыжеватых волос, заплетённых в толстую косу, стекающую чуть не до пояса по левому плечу и высокой груди. Ярко-красные губы, курносый нос в веснушках и зелёные глаза делали её похожей на сказочную лесовичку из какой-то детской книжки, которая в прошлые годы случайно попала в руки Павла.
У парня внезапно пересохли губы и ёкнуло сердце.
– Не пьян я, – сказал он, взглянув напрямую в лицо весёлой чертовки. – Сижу вот, гореваню.
– Гореванишь?! – взаправду удивилась Еленка. – О чём? – И тут же хитро прищурилась: – А можа, о ком?
– А можа, о тебе. Гореваню, что ты в упор меня не видишь.
Сказал и сам своим словам поразился: с чего бы это? Однако встал, развернул плечи – они аж захрустели, – расправил под ремнём смятые складки рубахи. У Еленки даже рот приоткрылся: она и верно словно впервые увидела давно знакомого парня. Высокий, в плечах – косая сажень, из-под фуражки смоляной чуб волной, такие же смоляные усы на верхней губе, а скулы – будто из тёмного камня тёсаные. И глаза – чёрные, убойные. Не парень, а горе девкам – ночи бессонные.
Еленка рот прикрыла ладошкой, громко сглотнула, покраснела и отвернулась: стыдно стало.
Павел глянул на Сяосуна, глянул остро, пронзительно – тот попятился и вдруг побежал куда-то, наверно, к своему кварталу. Да так быстро, что потерял правую тапочку, оглянулся на неё, но не вернулся и продолжал убегать с босой ногой. Это было смешно, и Павел сначала улыбнулся широко, белозубо, а потом расхохотался.
Еленка нахмурилась было, но тоже не удержалась, прыснула в кулачок, а потом и засмеялась открыто и звонко. Павлу показалось, что веснушки с её носа посыпались золотыми искорками. Они смеялись вместе ещё, наверное, целую минуту, а потом он вдруг посерьёзнел, шагнул к ней, взял за плечи и поцеловал.
Еленка вытаращила на него изумлённые глаза, и вся как-то сжалась, словно ей стало неуютно; он, почувствовав это, отступил, что-то пробормотал, вроде как извинился, лицо залила краска смущения. Еленка с любопытством ждала, что же будет дальше, и даже невольно потянулась к парню, но тот отступил ещё на шаг, повернулся и вразвалку пошёл по мосткам, не оглядываясь и стуча подковками сапог.
Еленка глядела вслед, пока он не свернул за угол; она заметила, что хромота у парня куда-то исчезла, и ей это было приятно. Она не знала, что по совету Ивана Ван Сюймин столь ловко увеличил Павлу толщину подошвы и каблука правого сапога, что лишь цепкий глаз мог заметить разницу. Её глаза такой цепкостью не обладали, к тому же их почему-то заволокло влагой. На румяные щёки выкатились две слезинки, но Еленка их не вытерла.
Ей было стыдно и радостно.
17
Крестины Цзинь, теперь уже Евсевии, отмечали в доме Татьяны Михайловны. Крестильное имя девушка получила в честь святомученицы Евсевии, поскольку ближайшим был день её поминовения. Собрались Саяпины – Кузьма, Арина и Еленка. Позвали и родителей Цзинь, но пришли только Сюймин и Сяосун – Фанфан от известия о крещении дочери слегла и не вставала.
Бабушка Таня и Арина Григорьевна напекли пирогов и сладостей, нарезали копчёного сала и вяленой кабанятины, Ваны принесли казанок с поросячьими ножками в кисло-сладком соусе, дед Кузьма выставил штоф настойки на лимоннике – получился обильный стол.
Новокрещёной преподнесли простенькие подарки. Еленка еще перед церковным таинством подарила подружке крестильную косынку; теперь же крёстные родители вручили смущённой Евсевии-Цзинь серебряный крестик на кожаной тесёмке, а тётка Арина – иконку Святой Ксении Миласской, тут же объявив, что вычитала в православном календаре, что у Евсевии было второе имя – Ксения, которое переводится как «чужестранка».
– Вот здорово! – закричала Еленка. – Она и есть чужестранка. – И заявила подружке: – Я буду звать тебя Ксенией, Ксюшей!
– А для нас ты останешься Цзинь, – сказал Сюймин по-китайски и вложил в руку дочери снизку нефритовых чёток.
– Папа, прости меня! – воскликнула Цзинь тоже по-китайски и прижалась губами к морщинистой руке отца. Потом повернулась к брату, который неподвижно стоял чуть позади отца: – И ты прости меня, Сяосун! – Обняла его, и они вместе заплакали.
Любили они друг друга, причём как-то по-особенному. Хоть и говорится в таких случаях: души друг в друге не чаяли, – как раз душу-то и чаяли. Чаяли и берегли друг друга самозабвенно. Может, это по малолетству, а после израстёт – кто знает. Фанфан беспокоилась, как бы такая братско-сестринская любовь не переросла во что-то иное, не столь безобидное. Сюймин на это пересказал жене, как всегда, суждение Великого Учителя: «Любовь – это когда хочешь переживать с кем-то все четыре времени года. Когда хочешь бежать с кем-то от весенней грозы под усыпанную цветами сирень, а летом собирать ягоды и купаться в реке. Осенью вместе варить варенье и заклеивать окна от холода. Зимой – помогать пережить насморк и долгие вечера». И добавил:
– Разве не так ведут себя наши дети? Надо радоваться, что у них любовь, а не война, как бывает у брата с сестрой.
Но и у самого сейчас глаза повлажнели.
– Хватит нюни распускать! – загудел дед Кузьма. – Татьяна, зови к столу. Надобно обмыть новокрещёнку, а то вон вишь, все слезьми умываются!
Посидели славно. И попили, и поели, и песни попели – сперва русскую «По диким степям Забайкалья», потом китайскую, потом опять русскую, после чего дед Кузьма обнял узкие плечи Сюймина и заявил:
– Вот окрутим по осени Ваньку с Ксюшей и гульнём так, чтобы небо на дыбки встало. А, друган ты наш сердешный, согласный, али как?
Сюймин что-то пробормотал себе под нос, потом очень аккуратно снял с плеча руку деда и сказал, старательно выговаривая слова:
– В стране, где нет порядка, будь смел в действиях, но осмотрителен в речах. Так говорил Кун-цзы.
Кузьма крякнул и пригладил рыжие усы и бороду:
– Ну, тоись, не кажи гоп, пока не перепрыгнешь?
Сюймин утвердительно кивнул и встал. Сложил благодарственно руки:
– Нам надо уходить. Се-се, цзай-цзэнь.
Цзинь и Сяосун тоже поднялись и поклонились. Сказали по-русски:
– Спасибо и до свидания.
– Ну что же вы?! – взволновалась хозяйка. – Совсем не посидели.
– Фанфан одна, – сказал Сюймин. – Совсем больная. Простите нас.
– Ну хоть пирожков ей возьмите. Пущай выздоравливает. – Арина торопливо наложила в плошку выпечки, накрыла чистой тряпицей, подала. Сюймин с поклоном принял, передал Цзинь.
– Ты, Сюймин, ежели чё, сразу к нам, – сказал Кузьма.
– Вы о чём это, папаша? – насторожилась Арина.
– Мало ли о чём, – уклонился дед. – Время такое… косохлёстное… Держи это в уме, Сюймин.
– Когда пути неодинаковы, не составляют вместе планов. – Сюймин поклонился и направился к выходу. Дети последовали за ним.
– Я провожу, – подскочила Еленка и упорхнула из горницы.
– Чтой-то я не уразумела… – протянула Татьяна и замолчала.
– Чё ты, мама, не уразумела? Сюймин опять своего Кун-цзы припомнил.
– Пути наши разные, – задумчиво сказал Кузьма. – Всяко могёт быть.
Еленка проводила Ванов до их квартала; Сюймин впереди, она с Цзинь и Сяосуном приотстала. Шла и всё оглядывалась.
– Ты чего высматриваешь? – заметила Цзинь. – Или боишься кого-то?
– Ничё я не высматриваю, – смутилась Еленка. – И не боюсь никого!
– Черныха она высматривает, – сказал Сяосун. – Он утром с ней заигрывал.
– Ну и болтомоха же ты! – в сердцах бросила Еленка. – Навыдумывал всяко, чего и быть не могло.
– Я правду говорю, – обиделся мальчишка. – А ты не водись с ним: он плохой, очень плохой!
– С чего ты взял? Они с Ваней как братальники.
– Он пьёт, много пьёт и китайцев не любит.
– Не пьёт, а выпивает. Так и многие так. А китайцев не любит – то его дело. Мы вот вас любим.
– Мы вас тоже любим, – буркнул Сяосун.
Они подошли к дому Ванов. Их фанза состояла из двух кирпичных павильонов – для родителей и детей, – соединённых маленькой деревянной галереей, перед которой был разбит крохотный садик. По сравнению с другими фанзами в Китайском квартале она выглядела зажиточной. Оно и понятно: Ван Сюймин был не простым сапожником, а хозяином мастерской. У него в помощниках трудились два молодых китайца, а сама мастерская находилась на Торговой площади, на видном месте, и на отсутствие заказов жаловаться не приходилось.