– Вы хотите, чтобы я встретилась с отцом, а потом бросилась под царскую карету с бомбой? По-вашему, для него так будет лучше?
– А надо ли вам… бросаться под карету? – тихо спросил Питовранов. – Ада, милая, вам нет и двадцати лет. У вас столько всего впереди.
– То есть Алеша погибнет, а я останусь жить дальше? – так же непримиримо спросила она. – Без него у меня жизни нет и не будет. Если бы вы кого-нибудь любили, вам было бы это понятно.
Он умолк, пораженный.
– Господи, вы могли бы быть так счастливы вдвоем… – прошептал он.
– Что об этом говорить? – грустно улыбнулась Ада, и Питовранов понял, что она часто об этом думает. – Мы были очень счастливы там, в закладбищенской слободе – каково название, а? И мы очень счастливы здесь, на этой даче. Что будет дальше и будет ли… Я знаю только одно: где он, там и я.
…Обратно они с Листвицким ради конспирации ехали в разных вагонах. Мишель смотрел правку в тексте.
Исправлений было только три. В предложении «Из такой ситуации может быть два выхода: или революция, совершенно неизбежная, которую нельзя отвратить никакими казнями, или добровольное обращение верховной власти к обществу» концовку Алексей заменил на «к народу». И далее – там, где назывались условия прекращения вооруженной борьбы – то же самое. В фрагменте: «1) Даровать общую амнистию по всем политическим преступлениям прошлого времени, так как это были не преступления, но исполнение гражданского долга. 2) Созвать представителей от всего русского общества для пересмотра существующих форм государственной жизни и переделки их сообразно с общественными желаниями» – «общества» поправлено на «народа», а «общественными» на «народными». Должно быть, в слове «общество» Листвицкому слышались отголоски либерального пустозвонства.
Что ж, «народ» и «народный» действительно звучало лучше.
Из подпольной типографии, которая сохранилась только потому, что единственной нитью, связывавшей ее с организацией, был верноподданный журналист и образцовый патриот Питовранов-Оборотень, Мишель поехал к себе. Номера при ресторане «Митава», многолетнее свое обиталище, он покинул сразу после начала двойной жизни. Новые условия существования были бы невозможны в бойком месте, где ты все время на виду.
Михаил Гаврилович снял квартиру с отдельным входом на тихой улице в Коломне. Жилье было просторное и неуютное. Обходился без прислуги, чтоб не было чужих глаз. От этого возникали бытовые неудобства, но Питовранов был к чистоте нечувствителен. Впрочем, лакеи или горничные время от времени у него появлялись, но фальшивые – когда кому-то из нелегалов требовалось затаиться от полиции. Никто из постояльцев уборкой не занимался, еще и за ними приходилось ухаживать. Мишель безропотно это делал, потому что испытывал к бойцам революции глубочайшее почтение. Люди это были к материальности равнодушные. Один бывший подпоручик, бежавший от виселицы, например, имел привычку, лежа на диване, гасить папиросы прямо о стены. Потом он погиб в перестрелке с жандармами, и Питовранов оставил прожженные обои как мемориал герою революции.
Единственной стороной повседневной жизни, которой Мишель придавал значение, была еда. Плохо кормиться он не привык и отказываться от важнейшей радости бытия не собирался.
Так и вышло, что прожив на свете полвека, Михаил Гаврилович открыл в себе поварской талант. Питовранов с удовольствием готовил – и для себя, и для заходившей в гости Машеньки, а больше всего старался для своих временных жильцов. Закармливал их домашними трюфельными паштетами, нежнейшими фрикасэ, пряными селянками по-адмиральски, воздушными котлетками де-воляй и прочими произведениями гастрономического искусства. Всё это было метанием бисера перед свиньями – подпольщики не замечали, что едят, но Питовранов считал делом чести оказывать им высочайшее гостеприимство.
От сегодняшних разъездов Михаил Гаврилович устал и очень проголодался. Мысли его сейчас были не о том, какое впечатление на общество – нет, на народ – произведет прокламация, а об ужине. Дома мариновалась превосходнейшая вырезка, но важный вопрос, как именно ее приготовить, еще не был решен. От задумчивости Питовранов был рассеян и, лишь поднося ключ к скважине, заметил, что сигнальный волосок надорван. Из-за сдвинутых штор пробивался свет. Дома кто-то был!
Полиция с обыском и засадой?
Он прильнул к стене, надеясь, что из окон его еще не заметили. Прокрасться до угла и пуститься в бега.
Но тут из форточки донесся запах жаркого. Мишель рассмеялся, вообразив, как жандармы, поджидая злодея, готовят ему ужин.
Вошел.
Прихожая как-то странно изменилась. Он не сразу понял, в чем дело. Потом сообразил: стало аккуратно и чисто.
Из кухни доносился деловитый перестук.
На цыпочках Мишель прошел по коридору, высунулся.
Там хозяйничала Маша. В переднике, с засученными рукавами, она гремела сковородкой и тихонько напевала.
– Кто взял мою большую миску? – прорычал он по-медвежьи. – Кто распоряжается в моей берлоге?
Она обернулась. Лицо раскрасневшееся. Такой довольной свою бывшую воспитанницу Михаил Гаврилович не видел уже очень давно.
– Явился! – закричала она. – Я уж думала, сама всё съем!
– Во-первых, это есть нельзя. По запаху чую, что ты недоложила масла и забыла про кардамон. Я же объяснял тебе ключевое значение кардамона в приготовлении жаркого. А во-вторых, что случилось?
Она подошла к нему. Взгляд какой-то непонятный – будто хмельной.
– Бабочка сорвалась с иголки и улетела… Ночью мне приснился сон. Очень яркий, как наяву. Собственно, не сон вовсе, а воспоминание. То, что было на самом деле. Ты, конечно, забыл. Да там особенно нечего помнить. Мне, наверно, было семнадцать или восемнадцать. Мы с тобой гуляли за городом, вдоль речки, ужасно жарко было. Я говорю: хочу искупаться, а ты постереги, чтоб никто не подсматривал. Помнишь?
Питовранов пожал плечами. Конечно, он помнил. Он помнил каждый проведенный с нею час.
– Я разделась – и в воду. Такая свежесть, такое счастье! Во сне я засмеялась, и от смеха проснулась. Солнце в глаза. Впервые после зимы. Наконец весна! И у меня будто занавеску с глаз отдернули. Даже не так – будто после темноты зажегся свет. Стало ясно, светло и всё-превсё видно.
– Что же ты увидела? – настороженно спросил он.
– Тебя. И себя. Увидела, что по-настоящему хорошо мне бывает, только когда я с тобой. С самого первого дня, когда пришел медведь и принес Маше гостинцы. Всё очень просто. Зачем жить с тем, с кем тебе плохо, если есть тот, с кем тебе хорошо? Ты ведь возьмешь меня к себе жить? Я же знаю, Миша-Медведь, ты меня любишь.
– Конечно, возьму, – пробормотал Михаил Гаврилович. Ему вдруг стало жарко. – Здесь пять комнат. Выбирай любую.
– Я выбираю твою, – засмеялась Маша. – Я хочу быть твоей женой.
Он зажмурился, поняв, что видит сон, и испугался, что именно в этот миг проснется.
– Если ты меня не так любишь, будем жить в разных комнатах, – быстро сказала она. – Только не прогоняй меня.
– Я тебя по-всякому люблю, – ответил Питовранов. На пробу больно ущипнул себя за ладонь. Нет, не сон! – Но я же старый. Ты знаешь, сколько мне лет?
– Я старее тебя, – невесело улыбнулась Марья Федоровна. – Каждый год из этих шести был как десять лет. Я совсем старуха. И потом, я же не от страсти к тебе в сожительницы набиваюсь, а из корысти. Ты так чудесно готовишь! И погубленное мной жаркое спасешь, правда? Кардамон, между прочим, я не положила, потому что он у тебя закончился.
– Тоже еще оправдание, – проворчал он. – Сходила бы на угол, в лавку, она допоздна открыта.
– Я правильно поняла, что это согласие? Ты берешь меня в сожительницы, жены, любовницы – мне все равно?
Он только моргал.
– Скажи, – лукаво спросила она. – А ты тогда подглядывал? На речке?
Мишель в ужасе отшатнулся:
– Что ты?! Я и думать о таком себе не позволял!
– Ну и зря. – Маша вздохнула. – Я, может, нарочно купаться затеяла. Подростком я часто мечтала, что выйду за медведя. Только тебе не говорила – стыдно было. А потом ты мне жениха подыскал, и я про это думать перестала. Дура была. И ты тоже дурак.
Она привстала на носки, взяла его руками за толстые щеки, притянула к себе и медленно, с аппетитом поцеловала в губы.
От невозможного, невообразимого счастья Питовранов совершенно застыл. Он боялся, что сейчас сожмет Марью Федоровну в объятьях, потеряет голову и сломает ей что-нибудь.
Она отстранилась, хищно облизнулась.
– Миша-Медведь, я тебя слопаю. Ты даже не представляешь, как прожорливы худые женщины. Но сначала я съем жаркое. Торопиться нам теперь некуда. Так. Ты спасай мясо, а я лечу в лавку за кардамоном.
Прикрикнула:
– И не спорь! После того, как из-за твоей дурости мы попусту потратили шесть лет жизни, командовать всегда и во всем буду только я.
На улице Марья Федоровна сначала оглянулась, нет ли кого поблизости – потому что приличная дама – и поскакала, как в детстве, вприпрыжку. Пела песню про юшечку, петрушечку и куму-душечку.
Хозяин лавки был занят с покупателем, о чем-то они тихо переговаривались. Пришлось ждать.
Но терпения у Маши хватило ненадолго. Через полминуты она постучала монетой по прилавку:
– Эй, у меня жаркое. Оно ждать не будет!
Покупатель обернулся, посмотрел водянистыми внимательными глазами.
Сказал:
– Извиняюсь, сударыня, я уже всё-с.
И не уходит.
– Коли «всё-с», так ступайте себе, – поторопила его Маша. – Голубчик, мне кардамону на двухгривенный.
Бологое – Петербург
Уже несколько месяцев Ларцев жил на станции Бологое. Она располагалась ровно на середине подведомственной Николаевской дороги, что было удобно, но причина даже не в этом – служба у Адриана Дмитриевича была синекурная, почти никакой работы не требовавшая. Бологое идеально годилось для главного дела. Сюда одинаково быстро доставляли потребное оборудование и из питерских мастерских, и из московских, а еще неподалеку находилось большое озеро Кафтино. Там Ларцев отрабатывал самую мудреную часть Транссибирского проекта: пересечение Байкала.