ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
В тот день Пьер вовсе и не думал обедать с приятелем, как он сказал матери; кроме Дени Револю, у него не было близких приятелей, с которыми ему было бы приятно пообедать в ресторане. Он зашел в портовый кабачок и пообедал один, заказав себе мидий, угря, салат и сыру рокфор; выпил рюмку коньяку и в одиночку осушил бутылку белого вина.
Он был уже пьян, но легким, приятным опьянением, ему хотелось тихонько бубнить строчки и строфы стихов. Голова оставалась ясной. В мозгу, как метеоры, проносились ослепительно яркие мысли. Тысячи тропинок открывались уму, удивительные сопоставления фактов, рождались глубокие суждения о литературе. Он ничего не записывал: не стоило ему при его богатствах подбирать алмазы, выпавшие из кармана. И без них достаточно останется, думал он.
Зато оказалось очень нелегким делом достать из кармана и отсчитать деньги, чтоб заплатить за обед, подняться со стула, пройти по прямой до гардеробной, выйти в дверь, не пошатываясь. А на улице, как надоевшая жена, поджидающая мужа под окном питейного заведения, к нему опять привязалось одиночество — настоящее, будничное одиночество…
Он медленно пробирался в толпе прохожих, которых квартал Сен-Мишель выбрасывал из своих улиц на набережную; шел он, понурившись, обремененный своим богатством, которым не с кем ему было поделиться в этой гуще людей. Эх, если бы рядом шел Дени, дружок Дени с круглыми, как у совенка, глазами! Это ничего, что он никогда не отдаривал за те дары, что получал от друга. А кроме Дени, и нет никого. Роза не в счет. Роза скоро станет ему сестрой и, значит, будет недосягаемой, неприкосновенной…
Но ведь есть еще красота мира. Вот кончается гроза; в небе, затянутом серой пеленой, с криком носятся стрижи. Пустынная река несет к океану свои мутные воды. К пристани жмутся черные барки. Темно-зеленые молодые рощи венчают холмы. Красота мира — вот в чем утешение, думал Пьер.
Он шел по бульвару Фоссе, устремив вдаль свой поэтический взор, не замечая местных представителей человечества, которые без пиджаков, в подтяжках, раскиснув от жары, сидели на стульях у дверей домов. Словно ласточки, чертившие небо своим полетом, мелькали в памяти и ускользали строчки написанных накануне стихов, на которые так хотелось взглянуть поскорее, развернув тетрадь по естествознанию, где они были нацарапаны на полях. Он упорно старался их вспомнить, и наконец все слова собрались в памяти, будто стайка пойманных диких голубей, которые беспокойно бьются о прутья клетки. Не замечая, что на него насмешливо смотрит девушка, остановившись на тротуаре, он бормотал нараспев свои стихи, декламируя жалобу Кибелы:
Ручьи, чей свежий плеск мне слышится повсюду,
Ключи веселые, бегущие в камнях,
Вы травы длинные у нимфы в волосах
Колеблете и мох, что ярче изумруда.
Но что вы для меня? Я зрю лицо твое
И алые уста, все в соке ягод винных.
В очах блестит слеза. И скорбный след ее
Ланиты бороздит, как глину гор пустынных.
Поглощенный своей поэмой, звучавшей в душе, как звонкое гуденье улья, он дошел до соседней с его домом площади, на которой высился собор и бронзовый памятник во славу павших на войне 1870 года. Рядом с павильоном трамвайных кондукторов на скамье сидела женщина, похожая на Розу. Подойдя поближе, Пьер узнал ее, но все же не был уверен, что это действительно Роза. Он окликнул ее, она вздрогнула.
— Голова закружилась, — сказала она. — Наверно, от грозы. Вид у меня, должно быть, ужасный… Я только что от вас… Мне уже лучше, но вот последний трамвай я пропустила. Нет, нет, не беспокой Робера. Да его, впрочем, и дома нет — пошел к какому-то приятелю заниматься. Вот если б ты мог нанять мне извозчика.
Он вспомнил, что на улице Труа-Кониль есть извозный двор. Когда Пьер направился туда, Роза подошла к фонтанчику с питьевой водой и, намочив носовой платок, отерла глаза и лицо, вымыла руки. Подъехал Пьер в открытой коляске.
— Я, конечно, поеду провожать тебя. Ты что же думаешь, я пущу тебя одну в такой час, да еще когда ты так плохо себя чувствуешь? Мне приятно будет прокатиться за город ночью.
Роза вяло протестовала, у нее не хватало сил спорить. Пьер расположился рядом с ней, и ветхая коляска затряслась по мощеным улицам.
Роза вдруг стала необыкновенно словоохотливой и пустилась в разговоры, чтоб обмануть Пьера. Она сообщила, что дома, в Леоньяне, о ней, несомненно, не будут беспокоиться: ей уже два раза случалось опаздывать на последний трамвай. Отчаянно фальшивя, Пьер напевал: «Звезда вечерняя, мой милый огонек».
— Я, знаешь, немножко выпил. Только ты не думай, я не пьян, — торопливо добавил он. — А так, чуть-чуть… Как хорошо, что я с тобой еду!.. Нежданно-негаданно… В полях после дождя, должно быть, чудесно пахнет.
Он робко придвинул руку к маленькой холодной руке, лежавшей на подушке экипажа. Роза не отдернула руку. Сперва ее в ужас привела мысль, что придется до самого Леоньяна терпеть общество Пьера. Но теперь ей были даже приятны и его соседство, и тепло его большой руки: пусть ладонь его стала немного влажной, но Роза и не думала отдергивать руку. И он не удивлялся этому доверию. Запрокинув голову, он смотрел в небо, уже не закрытое крышами домов, широко распростершееся над полями, освеженными дождем. Из-за усадьбы Рабата выплыла луна. Глубокая нежность охватила Пьера и вместе с тем кроткая умиротворенность. Это успокаивало его. Значит, он ничего не похищает у брата, когда держит в большой своей руке доверчивую девичью руку.
— Роза, — вдруг сказал он, словно подумал вслух. — Как по-твоему, дети могут любить? Ну, по-настоящему, любить?
Она коротко ответила:
— Не знаю, — и плотно сжала губы.
— Ты и представить себе не можешь, как я тебя любил… И всегда буду тебя любить. Только ты не смейся надо мной, — умоляюще сказал он. — Что хочешь говори, только не смейся. Конечно, мне еще только восемнадцать лет. Не смотри на меня, позабудь, пожалуйста, какая у меня физиономия.
— Зачем же мне забывать? — сказала Роза, не поворачивая головы. — Ты — вот такой, какой ты есть, — глубоко у меня в душе и навечно. Когда-нибудь ты станешь знаменитым, имя твое прославится по всему миру, а я тогда буду вспоминать, что ты был возле меня в этот вечер, именно в этот вечер. Никогда не забуду…
Она не могла договорить. В бурном порыве отчаяния, непреодолимом, как припадок падучей, все тело ее содрогалось от рыдании. Но это случилось в том месте, где дорога была вымощена крупными булыжниками, и грохот колес, толчки старой колымаги помогли ей справиться с собой. Пьер ничего не заметил. Он сидел, откинув голову на кожаную подушку.
— Ты помнишь Понтэйяк? — спросил он. — Пляж в Понтэйяке… Уже два года прошло. Мы после купанья жарились на солнышке… Помнишь, ты еще обиделась тогда на меня за стихи, которые я тебе написал, ты не поняла, что речь-то шла не только о тебе одной… Я исходил от тебя, и логика поэмы приводила меня к мифологическому образу… Ведь даже и теперь я почти всегда исхожу от тебя…
Волна боли вновь прихлынула к сердцу Розы, поднялась высоко и готова была ударить, разорвать грудь. «Хоть бы он стал читать свои стихи, — думала она, — я бы тем временем успокоилась». А Пьер, смеясь, говорил:
— Забавно, что меня вдохновили тогда солнечные ожоги на твоей спине и плечах. Помнишь?
Я на груди твоей взволнованно искала
Следы объятий. Но промолвил ты: «Стрела
Полудня знойного мне кожу обожгла,
Рукой ударился во время сна о скалы».
Но, как пески пустынь, нагая плоть хранит
Следы горячих ласк, их оттиск в кожу вдавлен,
Так в сумраке лесов порой костер горит,
Среди прогалины охотником оставлен.
— А потом шли те самые строки, из-за которых ты рассердилась, тебе показалось, что опять там говорится про тебя.
— Сегодня я не стану сердиться, милый мой Пьеро. Прочти.
«Говори же, говори, — думала она, — не останавливайся». И когда он умолкал, она шептала одним дыханием, беззвучно, как ребенок, увлеченный волшебной сказкой:
— А дальше?
Он сказал наконец:
— Дальше? Дальше не помню наизусть.
Пьер замолчал, стараясь припомнить, и тогда ему показалось, что он услышал рыдание. Он повернулся, посмотрел на свою соседку. Роза сидела, запрокинув голову, ему видны были только ее вытянутая шейка и тонкая линия подбородка. Никаких тревожных признаков. Она сказала спокойно:
— Читай, читай. Я не сплю, слушаю.
Пьера удивил надтреснутый звук ее голоса. Он подумал, что она взволнована этим ночным путешествием, этими благоухающими полями, напоенными дождем, лунным светом, разлитым вокруг, и, может быть, взволнована его стихами. Ведь она сама взяла вдруг его руку и крепко сжала.
— Ну, что ж ты? — настойчиво сказала она. — Читай с того места, которое помнишь.
Он прочел шесть строк.
О боль сладчайшая, в глубины проникая,
Ты разжигаешь вновь извечный голод мой,
В себе я кровь твою, как реку, ощущаю,
Как волны бурные, ток страсти роковой.
Когда б иссяк во мне поток любви мятежной!
Когда б извергла я из недр твой образ нежный!..
И тотчас оборвал чтение — на этот раз ошибки быть не могло: рука, лежавшая в его руке, дрожала, дрожала от кисти до плеча, дрожало и все тело Розы.
Она прошептала:
— Кончено! Все кончено!
Сначала он не понял и, притянув ее к себе, спросил:
— Что кончено?
И не сразу он догадался, что она говорит о Робере.
— Он бросил меня, больше не любит. Все кончено.
Пьер с негодованием крикнул:
— Как это «кончено»? Что ты! Ничего не кончено! Вот увидишь! Завтра же я притащу его к тебе. Он на коленях приползет — слышишь, на коленях!
Роза качала головой, шептала жалобно:
— Ничем ты мне помочь не можешь! И никто не поможет. И сам он ничего с собой поделать не может. Разлюбил, и все тут. Мертвого не воскресишь. Ах, если бы ты только видел его, если б слышал!..