Пьеру ужасно хотелось спать, но он решил дождаться брата. Он сел в глубокое мягкое кресло, где так часто свертывался клубочком в детстве, и, чтобы не заснуть, стал считать визитные карточки с приглашениями, засунутые за раму зеркала, потом принялся обдумывать, фразу за фразой, обвинительную речь, которую он собирался произнести. Да нет, лучше положиться на вдохновение… Но как трудно было бороться со сном! Глаза слипались. Иногда с улицы доносились шаги, и казалось, вот-вот они стихнут у парадного, — но нет, они не останавливались. Все ближе цокали по мостовой конские копыта, и лошадь как будто задерживалась у подъезда, — но нет, тяжелой рысцой она бежала дальше. Мысли Пьера уносились далеко от цели его ночного бдения, в памяти всплывала то одна, то другая строчка из «Атиса» и вдруг (какая гнусность!) ему в голову пришла идея: Кибела превращает Атиса в молодое деревцо — но не для того, чтобы отомстить неверному, нет, она хочет вечно обладать им, и чтоб он вечно обладал ею, — пусть они будут слиты, как земля и растения. И, отдавшись своим поэтическим грёзам, он все дальше отходил от Робера, вдруг ставшего Атисом, и от Розы, ставшей Кибелой.
У порога послышались чьи-то нерешительные шаги, которые Пьер, несомненно, сразу узнал бы, но он их не слышал. Отворив дверь, Робер увидел, что брат спит в кресле, припав к спинке правой щекой. Заметив его, Робер готов был убежать. Но к чему? Все равно не сегодня, так завтра придется выдержать столкновение с этим бешеным мальчишкой. Кто же ему успел сказать? Робер протянул было руку, хотел его разбудить. И не решился. Над спящим братом он увидел себя самого в зеркале, врезанном в шкаф. Как он провел ночь — нельзя прочесть на его лице. И глаза не опухшие, такие же, как всегда. На лбу — ни тени заботы, ясное безмятежное чело. Свет зари, проникающий сквозь решетчатые ставни, зажигает искорки в рыжеватых волосах. На крыше заворковал голубь. В сквере Пэй-Берлан проснулись все воробьи разом. Пьер спал, слегка приоткрыв рот, дышал спокойно, ровно. Спала ли Роза в этот час? Хватило ли у нее сил сорвать с себя одежду и вытянуться в постели? Может быть, Пьер что-нибудь узнал о ней через Дени? А вдруг случилось несчастье?..
— Пьеро! — окликнул он брата. — Пьеро, что случилось?
Юноша открыл глаза, взглянул на брата сонным взглядом и ласково ему улыбнулся, но вдруг, все вспомнив, крикнул:
— Негодяй!
Робер, как будто и не слыша, допытывался — знает ли он что-нибудь о Розе. Пьер поднялся с кресла.
— Я ее видел, проводил ее до Леоньяна. Можешь не хныкать — она жива и почти спокойна. Прежде чем уйти от всех вас, я хотел тебе сказать, что ты негодяй, я отрекаюсь от тебя, ты больше не брат мне…
— Ну что ты, Пьер!.. Какие громкие слова, малыш!
Из чувства самозащиты Робер безотчетно, без всяких размышлений заговорил с нежной грустью, в голосе его зазвучали теплые нотки, всегда располагавшие к нему сердца. Пьер сразу размяк. Ведь перед ним был любимый старший брат. «Погоди, вот я пожалуюсь старшему брату, он Тебя побьет», — так говорил он пятилетним мальчуганов! Когда озорники постарше колотили его. «Вот я пожалуюсь старшему брату», — и всегда он имел в виду Робера, о Га-стоне он даже и не вспоминал. И теперь так трудно было выдержать молящий взгляд Робера, — ведь в детстве Пьер обожал его за то, что он «такой большой, такой сильный и такой красивый». И до сих пор у Робера такой же, как в детстве, ласковый, хотя несколько вялый взгляд, бархатные глаза и вкрадчивый голос.
— Почему ты это сделал? — горестно спросил Пьер.
Робер слегка развел руками, беззвучно прошептал что-то, а когда Пьер проронил: «Деньги?» — старший брат пожал плечами.
— Нет, Пьеро… Ты только пойми…
Но как может понять и простить восемнадцатилетний строгий судья убожество души у человека двадцати трех лет, снизойти к его слабости, скрытой под такой великолепной уравновешенностью и физической силой? Готовясь к этому объяснению, Робер немало передумал минувшей угарной ночью. Голова у него нигде не бывала такой ясной, как в злачных местах и в подозрительной компании. Среди подонков общества можно не стесняться, и этот безвольный красавец чувствовал себя свободно только близ женщин, которые уже никого не видят, не различают своих случайных клиентов.
Итак, Робер не один час раздумывал над совершенным поступком. И он мог бы ответить брату: «Разумеется, в конечном счете вопрос решили деньги: я вовсе не хотел тащить на себе всю эту семью. Однако не одни только деньги сыграли тут роль. Надо всем возобладали низменные аппетиты и боязнь, что придется их сдерживать, подавлять, если в мою жизнь навсегда войдет такое чистое существо, как Роза. Пока я ее любил, то есть желал, как самую обыкновенную женщину, я мог бороться с той частицей моего «я», которая с ужасом отталкивала ее. Но с тех пор как она обеднела, должна работать, превратилась в какую-то жалкую продавщицу, она больше меня не волнует, и каким же теперь стал убедительным слегка притихший было голос искушения: «Если рядом с тобою всегда будет столь возвышенная девица, — конец нашим с тобой наслаждениям, или же мы будем уступать соблазнам лишь тайком, с чувством стесненности и стыда. Не избежать тебе ее, как говорится, благотворного влияния на твою жизнь, и ты будешь обречен на жертвы, на бедность, на великодушные поступки. Ты ведь знаешь, насытить меня стоит не дешево, пожалуй, и не хватит всех твоих средств, чтобы удовлетворить мои требования, к тому же у тебя уже не будет больше свободы, ты не сможешь все бросить и бежать туда, куда я тебя повлеку».
— О чем ты думаешь, Ребер? Тебе нечего мне сказать? Робер вздрогнул, мгновение испытующе смотрел на брата… Нет, сказать все это невозможно, немыслимо.
— Что ж, Пьеро… Мне нет оправданья, — пробормотал он. — Я и не стану оправдываться. Хочу только, чтоб ты простил меня… А тебе нечего мне сказать?
— Скажу. Как только кончатся экзамены — все равно, провалюсь я или выдержу, — уйду из дому. Ты, думаю, ждал этого.
Робер опустил голову. Это должно было случиться. «Да так оно и лучше, — говорил в его душе все тот же голос. — Прочь с дороги еще один свидетель, слишком любящий и слишком требовательный свидетель и неподкупный судья. Этот юнец, твой младший брат, стеснял меня. Пожалуй, он еще больше, чем Роза, требовал бы от тебя душевного благородства или некоего его подобия. Раз уж Роза уходит из твоей жизни, так пусть и он исчезнет — пусть не видит, как мы опускаемся все ниже, ниже и бежим, ускользаем через подземный ход. Все складывается к лучшему, не то он, чего доброго, стал бы уговаривать тебя вернуться к брошенной девчонке. А ты ведь такой слабохарактерный! Не дай бог, еще он убедит тебя. А, впрочем, кет, твой Пьеро даже и не делает попыток к этому, — он словно предчувствует, что таится в твоей душе, что дает тебе силу отказываться, он каким-то чутьем угадывает мое присутствие. Поплачь — я разрешаю, поплачь — ведь ты навсегда теряешь нежно любимого младшего брата. А втихомолку порадуйся, что больше уж не будет свидетелей твоих утех, вернее, наших с тобой утех и мы теперь без помехи будем блаженствовать до самой смерти».
Робер плакал, облокотившись о спинку кресла и закрыв лицо руками. Когда же он отвел руки, Пьера в комнате уже не было. Первые лучи солнца, пробиваясь сквозь жалюзи, освещали все углы этой страшной комнаты и все темные закоулки этой погибшей души.
Глава четырнадцатая
— Да вы не беспокойтесь, мадемуазель Ланден, — сказала консьержка, — я вам донесу чемодан. У меня ведь силы-то побольше вашего, да и дело мне привычное.
— Ах, пожалуйста, мадам Жозеф, не спешите, а то надорветесь. И так уж трудно подниматься по лестнице, а тут еще с такси ношей! Я, знаете ли, всегда сама себя обслуживаю и нисколько этого не стыжусь. Но надо правду сказать: пока я гостила у брата, он мне ни к чему не позволял притрагиваться. Ведь у него как теперь заведено? Подумайте только: живет один, а держит и камердинера и кухарку. Вы, наверно, думаете: откуда же у него такое солидное положение? А он, знаете ли, ведет у мсье Эдгара Салема все тяжбы. Мы с вами, моя дорогая, женщины простые, нам и не понять всех этих мудреных дел. Мсье Салем, знаете ли, издает несколько газет высоконравственного направления. Мой брат говорит, что их назначение — бичевать современные нравы. Теперь ведь кругом столько грязи, столько грязи! Просто ужас! Мсье Салем нанял к себе на работу людей разных взглядов для того, чтобы его газеты никому не мирволили. Так у него спокойнее на душе: не будет того, чтоб одним спускать, а с других взыскивать. Он, знаете, никого не боится, нападает и на тех, кто в большой силе. А закон-то, разумеется, на их стороне — на стороне сильных. Что ж удивительного! Ведь они сами же издают законы. И вот тут-то мой брат показывает свой талант. Уж он-то во всех судебных тонкостях собаку съел. И надо сказать, мсье Салем не какой-нибудь неблагодарный, вроде покойного Оскара Револю, — нет, он умеет ценить услуги и все твердит: «Ах, — говорит, — Ланден, что бы я без вас делал!»
— Да уж чего там! — вставила свое слово консьержка. — Известное дело, мсье Ланден хитер. Поди, держит своего хозяина в руках…
— Хитер? Ну уж нет! Сразу видно, что вы моего брата плохо знаете. Бедняжка Луи! Да ведь первый встречный мальчишка его надует. Боюсь я за него! Из-за своей простоты умрет он в нищете. У него вот завелись теперь лишние деньги, и как вы полагаете, куда он их девает? Думаете, пускает в оборот, пользуясь своей осведомленностью? Ничего подобного! Занялся благотворительностью! Подумайте, основал и на свой счет содержит пансион для молодых иностранцев, приезжающих в Париж. Для юнцов моложе двадцати лет, — надо же предел поставить, сами понимаете. Бедняков там, конечно, куда больше, чем богатых, отбою нет. Вы и представить не можете, до чего мой брат любит простой народ…
— Зачем же для иностранцев, мадемуазель Ланден? Неужели мало еще они нас объедают? Уж лучше бы французам помогать.
— Тут я с вами согласна. Как-то раз я то же самое сказала брату, но у него на этот счет свои взгляды. Он находит, что молодые французы все распущенные, невоспитанные и совсем не умеют се