— Послушай, у тебя были когда-нибудь японки? — спросил меня Витольд, разглядывая наших гостей. — И у меня нет. Была одна румынка. Из Молдавии.
Я бы тоже должен был признаться, что и у меня ни разу не было иностранки, не то что японки, кроме разве одной полячки, что училась со мной в группе, но ведь курица — не птица.
Витольд преобразился и стал сама любезность. Первым делом он позвал официанта, шепнул тому на ухо, и вот умножились на столе вазочки с красной и черной икрой, шампанское — тоже многократно размножившееся — перекочевало в ведерки со льдом, а там повалилась и рыба разных сортов, и жульены, и мясные ассорти. Японки переглядывались и тихо переговаривались друг с другом.
— Слушай, — попросил меня Витольд, когда бокалы запенились, — что они всё говорят на своем кельды-бельды? Скажи им что-нибудь по-английски, они ж должны понимать.
Я сказал. Не знаю, поняли ли японки меня, но отвечали они на своем тарабарском. Впрочем, это не помешало им выпить шампанского, навернуть икры и закусить копченой колбасой.
— Слушай, — сказал Витольд, — у них же там полно и своей икры на Дальнем Востоке, а? Что ж они ее так хавают?
Я пожал плечами:
— Соскучились по родной пище, наверное, вот и берляют.
— А-а, — сказал Витольд глубокомысленно и погрузился в разглядывание обеих, примериваясь и выбирая. — Слушай, Колян, отдай мне их, чтоб парою.
Этот поворот дела не входил в мои планы, я уж раскатал губу — пусть и таким несколько экзотическим маршрутом, но прикоснуться-таки заветной границы. Но — во-первых, деньги платил Витольд, во-вторых, японок Шу-Шу привела все-таки тоже не мне, а ему, к тому ж на волне его задора я мог урвать и свой кусочек, попросить его познакомить меня с легендарной Ш.
— Нет, — стукнул рукой по столу Витольд, — давай уж на пару. Сделаем чендж, идет? Хата есть… Скажи им, что валим на флэт. Мьюзик слушать. Мьюзик, понимать? — обратился он к японкам.
— Мьюзик, дьа-дьа, — закивали японки и стали показывать куда-то в оркестр.
— Они согласны, — констатировал Витольд. — Все это забираем с собой, халдей сейчас завернет. И валим сразу, чего здесь менжеваться…
Он глядел на японок очень плотоядно, хоть ни одна из них, объективно говоря, не годилась в подметки Шу-Шу или Лиде Ш., даже Таньке-Барабану. Халдей уж пробирался к нашему столику.
— Все завернуть, — сказал Витольд, — берем с собой. Еще три шампуня. И коньяку…
— Понял, сейчас будет исделано, — подобострастно склонился официант. — А это вот просили вам передать. — И он положил перед Витольдом сложенную пополам бумажную салфетку.
Витольд развернул записку. Прочел, скомкал и швырнул в пепельницу.
— Где она?
— В гардеробе. Они одеваются…
Витольд встал и пошел к выходу. Я достал записку из пепельницы, разгладил и прочел, едва разбирая куриные буквы: «Монгол! Это твои земели. Люби их и береги. Твоя Шура». Я посмотрел на японок. Ясное дело, они были монголками, странно, что мы сразу этого не просекли. Впрочем, сейчас было не до них. Шу-Шу неплохо отомстила, но только вряд ли Витольд оценит ее юмор.
Где она их только раскопала? Впрочем, гостиница не принадлежала «Интуристу», в ней вполне могли жить и монголки, а Шу-Шу подхватила их в холле. Витольд возвращался, и по его виду я понял, что Шу-Шу не такая идиотка, чтобы после подобной шутки дожидаться в гардеробе. Он подошел к монголкам сзади, они, то ли перехватив мой взгляд, то ли почувствовав опасность, хотели было обернуться, но Витольд крепко взял одну за правое ухо, другую за левое — вместе с волосами — и стал покачивать их головы, как бы примериваясь ловчей расколоть одну об другую.
— Витольд, — сказал я.
Он замер, но не смотрел на меня. Монголки замерли тоже, не издавая ни звука. Думаю, он боялся на меня смотреть, потому что тогда ему могло бы захотеться меня убить, а убивать меня он не хотел. Лицо его побледнело, обтянулись скулы, и кожа на них мелко дрожала.
— Витольд, — повторил я, чувствуя, что и сам бледнею — от гнева и страха вперемежку.
Он медленно разжал пальцы, и две монгольские головы разошлись, как механические, причем одна из монголок принялась тут же тихо поскуливать. По-прежнему не глядя на меня, Витольд развернулся и неторопливо пошел к центру зала, где сейчас не танцевали, и все пространство между столиками было пусто. Какая-то зловещая грация была в его неспешной походке, но я не мог угадать — что он задумал. Вторая монголка все таращилась на меня. Они не понимали — по краю какой пропасти прошли, ни хрена не понимали, взять бы с них тугриками за спасение, на худой конец, могли бы расплатиться бараном… Что-то произошло в воздухе, какая-то мгновенная перемена, хоть видимо ничего не изменилось, исчез только тот парень, затылок которого так пристально разглядывал Витольд, а свисающий край белой скатерти стал ярко-алым, как если бы его окатили из пульверизатора. Витольд той же походкой шел дальше мимо этого стола, и даже сидевшим за ним впору было засомневаться, не сам ли упал их товарищ с коня.
Я стал пробираться к выходу. Возможно, что-то было у нас общее, недаром он хотел корешить со мной, быть может, склонность к одинокому бунту; я ведь тоже чувствовал себя в известном смысле в зоне и тоже мечтал о свободе; да и свобода грезилась мне тогда в конечном счете так же: бикса попышнее, и чтоб пиджак кожаный, и чтоб суп с лимоном. Но нам было не но пути, и у каждого — своя дорога. Прощай, Витольд.
глава VIВИОЛА
И все-таки это должно было рано или поздно случиться, и это случилось, причем не походило на преступление, даже на запретное приключение: зона «В», седьмой этаж, аспирантское общежитие филологического факультета, блок из двух комнатух, но с одним душем и одним сортиром, осенние сумерки, бутылка коньяка, и не важно, как я там оказался — по старой привычке, должно быть, ибо никто в тот вечер не стал бы утверждать, что я был чрезмерно трезв. Она располагала крестьян-ской чухонской внешностью, светленькая в желтизну, с простым круглым миловидным лицом, с широким и низковатым задом, приветливая и пьющая, и не прошло и полбутылки, как мы были в постели. При всей вольности тогдашних нравов университетских общежитий и зная мужскую молву о легендарной сексуальной свободе жительниц скандинавского полуострова — золотое доспидовое время! но это вырвалось к слову, — я был удивлен все же скорости этого контакта, ведь знакомы мы до того не были и пяти минут. По-видимому, все дело было в моем шарме; это бесхитростное соображение и нетребовательный жар мимолетного соединения, ее половая предупредительность без этого нашего самоуничижения или гордыни, так — добродушное гостеприимство плоти, — все вместе не позволило мне тут же оценить — что именно со мной произошло. Лишь допивая коньяк, я спохватился, что ступил-таки на заветную дорогу, но сколь ни понуждал себя — ничего необыкновенного в случившемся не находил. Не знаю, может быть, всякий, страстно мечтая попасть туда, куда ведет, как кажется, опасный, крутой и прекрасный путь, и слишком долго предвкушая миг, когда заветная дверь скрипнет и приоткроется, пожинает разочарование: предвкушение всегда слаще свершения; или для натуры импульсивной слишком долгая подготовка всегда чревата лишь рутиной; к тому ж тот факт, что сошлись мы так по-свойски, что она живет в общежитии, точно как многие мои знакомые, и из Финляндии, пишет диссертацию по Шукшину и говорит по-русски почти без ошибок, тоже расхолодил меня и ввел в заблуждение, ведь и Финляндия, и общежитие были, как ни крути, когда-то частями моей империи; так или иначе — в тот первый вечер я был почти разочарован, и ничто меня не толкнуло, ничто не подсказало, что самые роковые пути имеют свойство открываться самым будничным образом, заманивая исподволь — так затягиваются в ремесло и в преступление, в любовь или в болезнь, о которых потом никто не заключит — излечимы ли, и которые в лучшем случае закончатся не смертью, но ее репетицией…
Мы стали видеться время от времени.
Конечно, мне льстило, что наконец-то у меня — своя иностранка, как и было положено в богемном кругу, где я тогда отирался. Вообще говоря, понятие свой иностранец не имело тогда непременного полового оттенка; со своим иностранцем сплошь и рядом крутили семейную дружбу, а наличие адюльтера в этом случае было чем-то совершенно несущественным; свой иностранец должен был водиться в каждом приличном доме, и ценили его больше, чем родственника — лауреата Ленинской премии, берегли от завистливого глаза пуще детей и жены, с той ревнивостью, с какой тщеславные люди поддерживают престиж, а коммерсанты лелеют верную выгоду. Свой иностранец, будь он сколь угодно захудал и плюгав, лишь бы не из стран третьего мира — о соцлагере здесь и вообще разговора нет, — магическим способом приподнимал жизнь человеческую над обыденностью, хоть корысть была невелика — разве покурить сигареты «Мальборо» в обмен на невероятное количество шашлыков и пельменей, что съедал средней руки человек с Запада в русском доме, попить липтона из березы да получить кое-что из ношеных шмоток, которые, впрочем, можно было перепродать; пол, профессия, национальность иностранца были вещами, вообще говоря, второстепенными, он играл роль своего рода живого амулета, любовь к нему была счастлива и безгрешна, как к существу эфира, и именно бескорыстность этого самозабвенного чувства рядовые западные господин или госпожа с энергией приятного самообольщения принимали за дивное русское гостеприимство, и мало кто из них догадывался, чем кончилось бы оно, прими они, скажем, советское гражданство, — гадливостью и презрением, если не ненавистью, чем только и может кончиться поруганная мечта. Что говорить, для московского плейбоя иметь любовницу-иностранку было непременным условием хорошего пилотажа. Так что я, конечно, гордился своей победой — таскал свою финнку по гостям, вернисажам, сходкам и именинам, тщеславно красуясь, демонстрируя приятелям и предъявляя всем интересующимся, — и, может быть, жить бы мне до сих пор на каком-нибудь хуторе в Суоми, будь я тогда поумнее, более тщателен и осторожен.