Дорога в Средьземелье — страница 17 из 97

Sigelware — это эфиопы, и больше ничего. А слово éасеп из «Беовульфа»? Словарь толкует его так: «возвеличившийся, большой, обширный, властный». Но «для того, кто интересуется древними верованиями», пишет Толкин, актуально только первое значение, поскольку éacen означает не просто «большой», но именно «возвеличившийся», «увеличившийся», в смысле сверхъестественной прибыли в силе. А вот кое–что о рунах. Босуорт и Толлер интерпретируют фразу из «Беовульфа» onband beadurúne как «раскрыть военный секрет» (что не имеет никакого смысла), а Кларк Холл попробовал перевести это как «выпустить на волю тайные мысли о раздорах». «На самом деле это выражение означает «разгадать боевую руну», — утверждает Толкин. Что именно имелось в виду, до конца не ясно. Это выражение окружено ореолом древности. Такое впечатление, что оно пришло к нашему поэту из какого–то другого времени. Возможно, речь здесь о заклинаниях, с помощью которых люди, сведущие в колдовстве, могли вызывать бури при ясном небе»(93). Тени Босуорта и Толлера имели бы право возразить Толкину: «Это бездоказательно!» Тогда Толкин парировал бы: если факты ведут нас в область фантазии, — что ж, будем иметь дело с фантазией! В более широком смысле предисловие Толкина к переводу Холла — это протест против перевода «Беовульфа» всего лишь на вежливый современный английский, мольба о более внимательном отношении к тому мировоззрению, которое заключено в «Беовульфе» и выражено не столько в сюжете, сколько в отдельных словах — таких как flœsc–homa, bán–hús, hreðcr–loca, ellor–sið («одеяние плоти», «костяной дом», «темница сердца», «путешествие в иные места»). По убеждению Толкина, поэт, использовавший эти слова, видел мир не так, как мы. Для него «храбрецы древности шагали под куполом неба, покрывающим срединную землю–остров (middangeard), окруженную безбрежными морями (gársecg) и внешней тьмою, и с суровым мужеством претерпевали краткие дни жизни (lœne líf), ожидая, пока пробьет час судьбы (metodsceaft), возвещающий гибель всего, что ни есть в мире, léoht ond líf samod (света и жизни вместе)»(94). Поэт «нигде не говорит об этом ясно и определенно». Тем не менее, настаивает Толкин, этот взгляд на мир в «Беовульфе» присутствует. Если обращать внимание на слова, вам не потребуется словарик мифологических верований древних англичан. Подобно названиям мест, римским дорогам или готским гласным, слова и сами по себе несут вполне достаточно информации.

Это отстаивание «реальности языка» слышится в каждой строчке лекции, прочитанной Толкином в 1936 году для Британской академии[114]. Здесь, однако, эта мысль переплетается с верой в «реальность истории» — верой довольно оригинальной, о которой Толкин, похоже, избегал высказываться прямо. Основная тема развивается здесь очень энергично, что причинило впоследствии немало хлопот легиону позднейших специалистов по «Беовульфу», пытавшимся ее парафразировать. Лекция изобилует «боковыми дверцами» и юмористическими образами — например, «вавилонское столпотворение конфликтующих голосов» или «Бармаглоты древнеисторических исследований»; это уже что–то вроде «драконьей глуши и хитрости обезьян»! Однако самым важным для этой статьи является просвечивающая сквозь ее текст убежденность ее автора в том, что ему известно, когда именно и при каких обстоятельствах была написана поэма, хотя открыто Толкин никогда о своих догадках не говорил и доказать ничего не пытался. «В определенный момент прошлого (курсив Толкина), — говорит он, — произошло некоторое смешение определенных понятий. И это нашло отражение в «Беовульфе»(95). Но, поскольку не существует никаких неоспоримых сведений о том, где и когда был сочинен «Беовульф» (это могло произойти в любом месте от Тайна до Северна[115] от 650 до 1000 года по P. X.), встает вопрос: что же имел в виду Толкин? Однако что–то похожее на ответ мы можем получить только опять–таки через посредство толкиновской аллегории: это — маленькая притча о человеке и о построенной им башне. Вот она:

«Человек унаследовал поле, на котором в беспорядке валялось множество старых камней, оставшихся от разрушенного дома — а может быть, замка. Часть камней уже была пущена в дело — их использовали для постройки дома, в котором этот человек жил и который стоял неподалеку от дома его отцов. Человек взял часть разбросанных по полю камней и построил из них башню. Но пришли друзья и, даже не дав себе труда взобраться по ступенькам, сразу обратили внимание на то, что камни, из которых построена башня, когда–то входили в состав другого здания. Под этим предлогом они, приложив немалые усилия, снесли башню — ведь иначе было не разглядеть скрытую от глаз резьбу и старинные надписи. А может, друзья просто хотели узнать, где именно предки того человека раздобывали строительный материал? Некоторые же заподозрили, что под фундаментом залегают пласты угля, и начали копать вглубь, вообще забыв про камни. И все в один голос твердили: «Какая интересная башня!» А когда от нее ничего не осталось, они сказали: «Это не башня, а вообще неизвестно что!» Даже потомки этого человека, от которых он вправе был бы ждать хоть какого–то понимания, поговаривали: «Ну и чудак же он был! Это же надо было додуматься — набрать древних камней и выстроить из них какую–то бессмысленную башню! Почему бы ему было не восстановить старое здание? Ну никакого чувства гармонии и соразмерности!» А между прочим, с вершины той башни можно было увидеть море…»(96)

Как и в случае с «Листом кисти Ниггля», все в этой истории проясняется посредством простейших уравнений. «Некий человек» — это автор «Беовульфа», «друзья», которые ищут на камнях старинную резьбу, — ученые, специалисты по «Беовульфу», пытающиеся восстановить ход истории. «Башня» с видом на море — сама поэма «Беовульф», далекая от учености и ориентированная на чистую поэзию. Несколько сложнее составить уравнения для «сбора старых камней», «старого дворца», «старого дома предков» и «дома, в котором он, собственно говоря, жил». Можно сделать вывод, что, по мнению Толкина, «Беовульфу» предшествовали другие поэмы, языческие, однако созданные во времена, когда языческое прошлое было уже отвергнуто. Это и есть «старый дворец». Обрывки этих поэм были у автора «Беовульфа» под рукой — иными словами, поэтические формулировки и заблудившиеся языческие мифологемы типа Sigelware были вполне ему доступны. Присваивать их — это и значит «собирать старые камни». Некоторые из этих «камней» были использованы даже в древнеанглийских поэмах на библейские темы — таких, например, как «Исход», где, кстати, встречаются и Sigelware. Эти поэмы были частью новой цивилизации, которая процветала в христианской Нортумбрии (Мерсии)[116]: эта цивилизация и есть «дом, в котором человек, собственно говоря, жил». Но тем не менее поэт использовал и отвергнутые обломки — они вполне пригодились ему для постройки «башни», или поэмы, а «отвергнутые обломки» — это прежде всего чудовища: дракон, «огры» (eotenas)[117], «эльфы» (ylfe) и «великаны». Когда–то эти слова были распространены повсеместно, однако в древнеанглийской литературе, помимо «Беовульфа», или вовсе не использовались, или использовались очень редко.

Главное в том, что никто кроме Толкина — ни друзья, ни потомки, ни даже, возможно, современники — так и не понял «Беовульфа» по–настоящему. Поэма по самой сути своей носит несколько личный, даже, пожалуй, эксцентричный оттенок, и, чтобы понять ее как следует, нужен человек, устроенный так же, как ее автор. Симпатия между Толкином и автором «Беовульфа» основывалась еще и на том, что Толкин действительно мог считаться «потомком» этого поэта — он жил в той же самой стране, под тем же небом, говорил на том же языке, а значит, был для этого языка и этой страны «своим». Сочинение притч имеет мало общего со строгой научной терминологией, но то, что Толкин прибегнул к притче, еще не превращает его мнение в ошибочное. Наоборот, выбор именно такого стиля доказывает, что Толкин не просто ощущал непрерывность традиции, соединявшей его с автором «Беовульфа», — он чувствовал, что они с ним — одно и то же, как в побудительных мотивах, так и в поэтической технике(97). И ни в чем не дает себя эта родственность двух авторов знать так сильно, как в вопросе о «чудовищах и критиках»: последние — Толкин полагал, что доказал это и для себя, и для автора «Беовульфа», — обоим глубоко антипатичны, а первые у обоих вызывают повышенный интерес. Но что означал, скажем, дракон для автора «Беовульфа»? Толкин пытается доказать, что древнему автору драконы не должны были казаться столь уж далекими от той грани, которая разделяет фантазию и действительность, ну а языческие предки поэта, разумеется, скорее всего думали о драконах как о существах, с которыми в один прекрасный день запросто можно столкнуться лицом к лицу. Но ясно и то, что для автора «Беовульфа» драконы еще не успели полностью превратиться в аллегорию, как превратились впоследствии для его наследников, которые видели в драконе то Левиафана, то дьявола, то «древнего змия» и тому подобное. Однако и для автора «Беовульфа» дракон уже не мог оставаться просто существом из плоти и крови. Поэту поистине феноменально повезло: ему удалось с удивительной свободой, как по острой грани клинка, пройти–пробалансировать точно посередине между «драконом–как–просто–зверем» и «драконом–как–аллегорией», между языческим и христианским миром, удержаться на булавочном острие, совмещая литературную условность с допущением, что миф — реален. Нетрудно увидеть, почему Толкин настаивал, что «Беовульф» мог быть создан только в какой–то определенный момент времени, когда единственно и могло воспламениться воображение автора. В другом месте Толкин называет этот момент «определенной исторической точкой, в которой имело место некоторое смешение понятий», «мгновением перед броском» и «точкой, которая беременна движением». Толкин смог догадаться о точном времени написания поэмы потому, что знал, к какому литературному жанру ее отнести, причем это был тот самый жанр, который наиболее подходил и ему самому, для его собственного творчества! Однако ситуация, царившая в современном Толкину литературном мире, делала для него путь к достижению цели гораздо труднее, чем для его могучего предшественника, родственного ему по духу.