Не думаю, что Толкин с этим согласился бы. Он лучше Эдмунда Уилсона знал, как трудно бывает проследить судьбу иного слова, но он знал также, что существует особая техника, особое искусство «охоты за корнями», и в основе этого искусства лежит убеждение Гримма, Вернера, де Соссюра и других филологов старой школы в том, что по крайней мере в области фонологии все люди всегда в точности соблюдали определенные законы, хотя и не осознавали их. Элиот мог не знать, почему он говорит whole, heal, old, elder, а Толкин — знал, и мог убедительно объяснить, почему именно(442). Семантические ассоциации тоже можно проследить, использовать и объяснить другим — см. выше пояснения к словам glamour, spell, bewilderment, panache, worship, luck, doom и так далее[498]. Там, где «лит.» пасовала перед английским языком или ощущала, что он ее не удовлетворяет, «яз.» чувствовал себя по меньшей мере как дома. Толкин не считал, что его «средства» можно назвать «убогими», не соглашался он и с теми, кто считает, что в наше время Дерево Языка обезлистело. Что же касается «неподатливости» современных англичан, то это всего лишь следствие недостатков в образовании, которые делают образованного человека глухим к истории языка — более глухим, чем человек с неиспорченным слухом, который может, сам не зная почему, сказать: «Гарстанг звучит по–северному» или «Названия Бри и Четвуд чем–то похожи». К этому можно добавить только, что тугоухость излечима. Где властвует воля, там путь к победе[499].
Но проблема не в тугоухости, а в «мизологии» — ненависти к словам (антоним слова «филология»). В ОСА этому термину приписываются другие значения, но Толкин, использовав его в своем «Прощальном обращении к Оксфордскому университету», наделил его именно этим смыслом. «Прощальное обращение» — узкопрофессиональный текст, обращенный к ограниченной аудитории, но в нем подведены итоги большей части ученого и преподавательского опыта Толкина. В 1959 году у него было за плечами тридцать девять лет работы университетским преподавателем, и все эти тридцать девять лет были заполнены борьбой между «лит.» и «яз.», которую он когда–то так надеялся угасить. Немудрено, что под конец он не мог не испытывать известной горечи. Он не считал «мизологов» ни тупицами, ни невежами, но ему было «огорчительно видеть, что некоторые профессионалы полагают собственные тупость и невежество за общечеловеческую норму, за меру добра. Невольно приходишь в ярость, когда видишь, как они пытаются навязать собственную умственную ограниченность молодому поколению, отбивая охоту к строгой филологии у тех, кого к ней тянет, и подбивая тех, у кого нет этого интереса, уверовать в то, что этот их недостаток украшает их печатью умственного превосходства»[500].
Короче говоря, строгая филология — дисциплина вполне естественная и необходимая, но там, где у власти стоят «мизологи», поднимающие на щит взгляды Элиота, Тойнби или Уилсона под соусом авторитета и престижа «современной литературы», положение вещей может исказиться. В результате потери несут обе стороны, и возникает ситуация, которую Толкин не церемонясь обозвал «апартеидом». Ему оставалось одно — покинуть «основной фарватер» и попытаться пробиться к неиспорченной аудитории, читающей книги просто для собственного удовольствия.
Ему это удалось, и его успех наглядно показывает, что он был прав, утверждая, что нет ничего естественнее строгой филологии. Не ошибался он и в отношении того, что имена, слова и «лингвистические стили» могут представлять интерес для читателей. В более же широком смысле он был совершенно прав и тогда, когда говорил, что строгая филология «добывает и представляет вниманию любителей поэзии и истории подлинные фрагменты благородного прошлого, которое без участия филологии никогда не воскресло бы и навеки осталось погружено во мрак»(444), иными словами — филология адресуется и к современности. Не понимаю, как можно не видеть, что Толкин небывало обогатил восприятие (языковое) своей аудитории, расширил круг ее симпатий (пробудив в ней новый интерес к дисциплине, к героике, к проблеме наркотиков, к самопожертвованию…). Но я думаю, что истинный любитель литературы увидит главную пользу его книг в том, каким именно способом он показал, что налагаемые словами ограничения могут порождать мощные творческие импульсы. Разумеется, эти ограничения непредсказуемы, но они отнюдь не хаотичны и не бессмысленны. Они несут в себе эхо «подлинной истории» и свидетельство о «подлинности человеческой природы», а также рассказывают о том, как откликаются люди на окружающий их мир. Фаулер, *saru–man, «бледное золото», Quickbeatn[501]: каждое из этих слов порождает понятие, а понятие, в свою очередь, порождает историю. В книге Джона Ливингстона Лоуэса «Дорога в Ксанаду» (вышедшее в 1927 году исследование творчества Кольриджа[502] и «путей воображения» как таковых («Одной книги в таком роде вполне достаточно», — сказал о ней сухо Т. С. Элиот)) говорится о «зацепках и глазках» памяти, которые служат проводниками к «самому источнику творческой энергии»[503]. Если Лоуэс в чем и был неправ, так в том, что мыслил слишком пассивно. Слова — древние слова — не нуждаются ни в каких «зацепках» друг за друга, чтобы из них получилось что–то осмысленное. Они обладают собственной энергией и тяготеют к своим исконным связям. Внимание к словам и сотрудничество с ними — ничуть не худшие проводники для художника, чем обращение в глубины себя, к бессловесному.
ПРИЛОЖЕНИЕ АТОЛКИНОВСКИЕ ИСТОЧНИКИ: ИСТИННАЯ ТРАДИЦИЯ
Толкин не одобрял академического поиска «источников» литературного произведения. Он полагал, что это занятие только отвлекает от самого произведения искусства и приводит к недооценке авторских трудов, поскольку содержит косвенный намек на то, что автор «взял все это» у кого–то еще. В этом приложении я не предпринимаю попыток сопоставлять «источники» и то, как их использовал Толкин. Я просто полагаю, что имеет смысл вкратце перечислить произведения, которые питали воображение Толкина и к которым он часто возвращался. А поскольку многие из этих источников широкой публике незнакомы, то благодаря данному приложению те, кому нравится Толкин, получат информацию о других неплохих книгах, которые тоже могут их порадовать. Неважно, будут они в результате читать «Властелина Колец» или «Сильмариллион» другими глазами или нет. Мой опыт подсказывает, что сравнение итогового текста и «источников» обычно только лишний раз демонстрирует, что Толкин очень зорко улавливал жизненно важные детали.
Он мгновенно распознавал любые смешения и анахронизмы, почему я и использую словосочетание «истинная традиция». Толкина всегда раздражали попытки современных писателей переписывать или интерпретировать древние тексты. Это почти всегда ведет к извращению как «общего тона», так и «духа» оригинала. Самый очевидный пример тому — Вагнер. Между прочим, «Властелина Колец» всегда соотносят с «Кольцом Нибелунгов», и Толкину это не нравилось. «Оба кольца круглые, — фыркал он, — и на этом сходство заканчивается»(445). Но это не совсем верно. Мотивы состязания в загадках, очистительного огня, сломанного оружия, сохраняемого для наследника, встречаются и там и здесь, не говоря уже, конечно, о теме «господин Кольца и раб Кольца», des Ringes Herr des Ringes Knecht. Но больше всего Толкина отталкивало, что Вагнер работал со вторичными материалами, с переработками, а Толкин–то знал все эти материалы в оригинале, в их первичном виде! Прежде всего это — героические поэмы «Старшей Эдды» и поздневерхненемецкая «Песнь о Нибелунгах». Но и там, где другие видели сходство, он видел различие. Вагнер был одним из тех несчастливых авторов, с которыми Толкина связывали отношения глубочайшей неприязни. Кроме Вагнера, в списке этих авторов — Шекспир, Спенсер, Джордж МакДональд, Ганс Кристиан Андерсен. По его мнению, все они, каждый по–своему, извратили нечто очень существенное. Поэтому истинные поклонники Толкина должны особенно тщательно следить за тем, чтобы истина была отделена от ереси, и не бросаться на поверхностное сходство.
Единственное произведение, которое по–настоящему повлияло на Толкина, — это древнеанглийская поэма «Беовульф», которая, по мнению Толкуна, была создана около 700 года н. э.(446) Существует множество переводов «Беовульфа» на английский язык, в том числе перевод Дж. Р. Кларка и К. Л. Ренна. К «тому переводу Толкин в 1940 году написал предисловие. Мне кажется, лучшее объяснение тому, что Толкин так высоко ценил эту поэму, можно отыскать в посвященной ей книге Р. У. Чэмберса(447). Первые две главы этой книги с исключительной силой и обаянием демонстрируют, как переплетаются в «Бсовульфе» история и волшебная сказка,
Кроме «Беовульфа», Толкин использовал в своей работе древнеанглийские стихотворения «Руина», «Странник» и «Битва при Мэлдоне»(448), а также выдержанные «в стиле Древоборода»[504] гномические стихотворения «Гномы I» и «Гномы II»[505](450). Стихотворения «Исход» и «Финн и Хенгест», изданные самим Толкином, удачно выявляют его взгляды на историю, героическую преемственность и на отношения между христианской и языческой мыслью