ой привет Вам, всем педагогам и ребятам.
Григорий Лучинкин».
Вот это человек! Никто его не просил узнавать насчет пионерского отряда — сам догадался. Сам понял, как нам нужна их дружба, как бы хорошо нам увидеться вновь!
Лето шло нам навстречу широким шагом. Наш дом вместе с просторной поляной оказался точно в настоящем лесу: парк был густой, зеленая стена окружала нас со всех сторон, да еще за ним неподалеку стояла березовая роща. В марте безлистная, продрогшая, она сливалась с серым, туманным небом, и даже глядеть было холодно на белые, зябкие стволы. А сейчас так ярки и праздничны стали березы — кудрявые, веселые, так ослепительно, до серебряного блеска, чиста гладкая кора! И от этого разогретая, почти уже летняя синева неба кажется еще гуще и глубже.
У входа в детский дом высилась теперь зеленая арка: в двух ящиках по обе стороны входа были воткнуты высокие тычины, концы их загнуты навстречу друг другу и переплетены ветками. Посаженные в ящиках хмель и дикий виноград отлично принялись и обвились вокруг тычин. Получилось нарядно и весело. Мачта, в канун Мая выкрашенная в белый цвет и обвитая кумачовыми полосами, тоже выглядела празднично.
На Первое мая — это была мысль Алексея Саввича — мы пригласили к себе гостей из колхоза имени Ленина. Пришел и сам председатель — маленького роста, немного кособокий; лицо его никак не вязалось с такой слабой, хилой фигурой: оно было решительное, умное — лицо хозяина, который умеет приказать и не допускает мысли, что ему могут не подчиниться.
Я уже немного знал о нем. Он был рабочий — один из двадцати пяти тысяч, посланных партией на руководство колхозами. «Поначалу ржи от пшеницы отличить не мог, — говорил мне про него один из колхозников. — Но, знаете, виду не показывал. Бывало и бровью не поведет. Очень быстро все превзошел, теперь у него еще иному деревенскому поучиться. А машину любую знает, как свои пять пальцев, — он сам с тракторного. Башковитый мужик. У нас здесь, знаете, никакого головокруженья не было, ничего такого. Не перегибали. И птицу не обобществляли и жилые постройки не трогали. И все — добровольно. Сначала вступали осторожно, а потом видим — по-хозяйски дело налаживается, и пошли и пошли. Он у нас, председатель, на съезде колхозников-ударников был в феврале. Сталина слышал». Слава об этом человеке шла хорошая — толковый хозяин, строгий и справедливый. Может, на первых порах он и вправду не отличал пшеничного колоса от ржаного, но, видимо, знал толк в людях и умел учиться.
— Будем знакомы: Соколов, — сказал он мне. — Любопытно взглянуть на вашу жизнь. Ваши тут всё по нашим кладовым шныряли, а теперь будто не слышно?
— Надеюсь, и не услышите.
— Это очень хорошо. Между прочим, не возьмет ли ваша мастерская заказ у нас — мебель для школы? Мы вторую школу строим. Совхоз рядом, машинно-тракторная станция, политотдел — народу много, и у всех дети. Не знаю, как и двумя-то школами обойдемся. А еще я замышляю — неплохо бы и техникум в недалеком времени завести. Сельскохозяйственный, скажем, или зоотехнический…
— Вот тут и нас в долю возьмите! — сказал я.
— Что ж, можно. А пока суд да дело — нам парты нужны, классные доски. Вы, говорят, с этим справляетесь. В долгу не останемся. Вы зря к нам не обратились, мы бы вам и огород вспахали. И в кино милости прошу — у нас сегодня «Дочь партизана».
— Спасибо!
— А еще, я смотрю, у вас бычок без дела стоит. Вроде бы он лишний у вас? И душ хорош. Нам бы такой при школе не помешал…
Это Алексей Саввич и Сергей изобрели душ: сколотили вышку, поставили на нее бочку, внизу бочки проделали отверстие, плотно закрывавшееся втулкой. К бочке подвели желоб, на конце желоба подвесили ведро, дно которого изрешетили множеством мелких дырочек. Душ получился самый настоящий. Позже, в жару, мальчишки наслаждались им бесконечно, визжа и звонко хлопая друг друга по мокрым, блестящим спинам. Недалеко была и река, но душ все равно оставался любимым удовольствием, и работал он исправно: дежурные никогда не забывали наполнить бочку водой.
Мы неустанно трудились над своей спортивной площадкой, все больше и больше ее совершенствовали. Беговую дорожку проложили вдоль левой границы участка — длина ее была сто метров, ширина — пять. Кроме того, для бега расчистили прямую и ровную тропинку в парке. Не забыли и яму для прыжков и площадку для метания диска и гранаты. Украшали, строили, придумывали без устали.
— Эти-то приедут — ну, скажут, здорово это вы устроили! — слышу я.
— Приедут они, держи карман шире!
— Да ты что, не слыхал? Семен же Афанасьевич говорил — приедут! И еще военная игра будет!
— Нужны мы им, как же…
— А вот провалиться мне — приедут! Помнят, думают — хорошо!
Уже прозвонил звонок к обеду, братья Стекловы понесли последние носилки с землей, только я и Репин еще замешкались на площадке со своими лопатами: хочется докончить, подровнять край.
— Семен Афанасьевич, — неожиданно говорит Андрей, — вы кого из ребят больше всех любите?
— Удивляешь ты меня, Репин! Точно барышня. Ты бы еще на ромашке погадал: любит — не любит, плюнет — поцелует…
— Нет, я вас серьезно спрашиваю.
— А я серьезно отвечаю. Вот рука, вот пальцы — какой палец я больше люблю? Мне все нужны. И если палец заболел, нарывает — все равно нужен. Буду лечить, чтоб работал.
— Но если бы я ушел, вы бы не так огорчались, как из-за Короля, ведь правда?
— Я за тебя так же отвечаю, как за Короля.
Репин молчит, сдвинув брови, думает о чем-то, потом, словно решившись, говорит самым безразличным тоном:
— А я его недавно видел.
Я роняю лопату:
— Где?!
Он пристально смотрит на меня:
— Вот видите, я же говорил… Я пошутил, Семен Афанасьевич, нигде я его не видел.
Мне досадно, что я так вскинулся, досадно, что бросил лопату.
— Шабаш, — говорю я Сергею и Павлуше, когда они возвращаются с пустыми носилками. — Мойте руки — и обедать!
…Глаза Репина провожают меня неотступно. Куда бы я ни пошел, что бы ни делал, я чувствую на себе его взгляд. Смотрит — и думает, примеривает, решает: уйти или остаться? Остаться или уйти? Уйти мешает самолюбие. Мешает, пожалуй, интерес к тому, что здесь делается. И еще: он хочет, чтоб я думал о нем хорошо. Ему это нужно. Не знаю зачем, но знаю: нужно.
Однажды он встретил меня на полдороге от станции, когда я возвращался из Ленинграда.
— Ты что здесь делаешь?
— Вас встречаю.
— Тебя отпустил дежурный командир?
— Сегодня Колышкин дежурит.
Это означало: не у Колышкина же мне спрашиваться.
— Ну, пошли.
— Давайте ваш портфель.
— Мне не тяжело. А вот этот сверток, пожалуй, возьми. Только осторожно, не изомни — здесь листы ватмана для газеты.
Шагаем. Деревья шумят на ветру. Видно, к ночи будет дождь.
— Я давно хотел вас спросить: вы очень рассердились, когда я при пионерах предложил спеть «Позабыт-позаброшен»?
— Рассердился? Нет. Чего ж тут было сердиться? Всем известно, что у нас дом, где живут бывшие беспризорные. А у беспризорных любимая песня «Позабыт-позаброшен». Я не рассердился, а… как бы тебе сказать… Бывает, что человек, сам того не желая, скажет о себе такое, чего и не собирался говорить. Вот я и узнал о тебе в тот раз кое-что новое, узнал больше, чем знал прежде.
— Плохое?
— Узнал, что сидит в тебе человек, которому невесело, когда другим хорошо. Человек, который любит испортить другим настроение, нарушить добрый час.
— А зачем Король, когда уходил из детдома, взял горн? — без паузы сказал он, словно это было прямым ответом мне.
Я чуть было не остановился, но пересилил себя.
— Ты и в самом деле веришь, что Король взял горн? — спросил я ровным голосом.
— А вы разве думаете иначе?
— Убежден.
— Куда же тогда девался горн? Не улетел он, в самом-то деле!
— Не знаю. Не знаю, что именно с ним случилось, но знаю — Королев его взять не мог.
— Вы думаете, он никогда не воровал?
— Я над этим не думал и думать не хочу. Мне неинтересно, что и как было в жизни Короля до того, как я его узнал. А узнал я его в марте. Он помог всем нам, когда здесь было очень трудно и очень плохо. Помог не раздумывая, не приценяясь, от всего сердца.
— А почему он ушел?
— Может быть, потому, что маленькая, мелкая обида оказалась для него важнее большого, настоящего дела.
— Значит, он тоже приценялся.
— Почему «тоже»? Кого еще ты имеешь в виду?
— Никого. Я так.
А вот и дождь. Он зарядил раньше, чем я думал, — мелкий, скучный дождик. Но Андрей не позволил себе ни поежиться, ни прибавить шагу. Он только молча на ходу стянул с себя рубашку и завернул в нее трубку ватманской бумаги. Ладно, будем делать вид, что ничего не произошло. Чувствуя, как за шиворот пробираются первые холодные струи, я спокойно продолжаю разговор:
— Так? Ну вот. А может быть, он ушел сгоряча и сейчас жалеет об этом. И самолюбие мешает ему вернуться.
— Вы так думаете?
— Да. Я так думаю.
— А я думаю — он ушел потому, что свобода для человека самое главное.
— Да, это ты мне уже изложил — правда, шифром. Свобода воровать, играть в карты, приносить несчастье людям и самому себе? Это, по-твоему, свобода?
— Свобода — это значит человек сам себе хозяин! — бледнея, горячо, как продуманное и заветное, сказал Андрей.
— Ты, я вижу, Джека Лондона начитался. Так вот что я тебе скажу: эту свободу я испытал. Я прошел путь еще похуже и позапутанней, чем многие из вас. Я знал эту твою свободу — и ни за что, слышишь, ни за что не возвратился бы к ней. Это свобода животного, свобода зверя, а не разумного существа. Я имею право так говорить. Понял?
Он не ответил. Мы молча дошли до нашей Березовой поляны.
25
Семья Екатерины Ивановны
Приглядываюсь к Екатерине Ивановне. Все больше она мне по душе.
Чехов говорил: «Уметь любить — значит все уметь». Екатерина Ивановна все умеет, и ей ни с одним из ребят не трудно, потому что она любит.