Коренной питерец, Владимир Михайлович знал родной город, как собственный дом. Тут ему был знаком поистине каждый камень, каждая улица, ее облик и нрав, каждое здание и его история.
— Повезу ребят в Ленинград, походим! Вы ведь не будете возражать? — говорил он, и по этим словам, по тону их ясно было: ему просто невмоготу владеть чем-то самому, в одиночку, ему необходимо давать и делиться.
Еще бы я возражал!
Есть люди, которые очень много знают, Кажется, нет такой области знания, в которой они не чувствовали бы себя как рыба в воде. Им известно, сколько километров в реке Миссисипи и сколько — от Земли до планеты Нептун и почему у собак холодные носы. Играя в викторину, такие люди набирают очков больше всех. Но я никогда не мог понять, к чему это, зачем. Такие знания не светят и не греют, они почему-то радуют их обладателя, даже составляют его гордость, но только надоедают его слушателям. А вот с Владимиром Михайловичем было совсем иначе. Когда он видел, что кому-нибудь неизвестно что-нибудь известное ему самому, он, должно быть, мысленно потирал руки и думал: «Вот сейчас я тебе все объясню! Сейчас ты сам увидишь, как это интересно!»
Я убежден, что, слушая Владимира Михайловича, и ребята начинали понимать: знать не только полезно, живое знание — это счастье. Ты видишь то, что не всякий заметит, и еще другому можешь показать. Твое зрение утроилось, утроился слух, ты — как сказочное существо, у которого много глаз, ушей, рук, ты богатырь: все тебе ведомо, и ты все можешь!
Гуляя с ребятами, Владимир Михайлович всегда читал им какие-нибудь стихи. Однажды он прочел «Люблю грозу в начале мая». Я вспомнил — по программе для третьей группы полагалось «проходить» это стихотворение без последних четырех строк. Но Владимир Михайлович, разумеется, и не подумал обрывать Тютчева:
Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
Мои ребята пока что не знали ни Гебы, ни Зевса, ни его орла, но они слушали, как слушают мелодию, как слушают музыку. Глядя на них, я впервые понял, что от настоящих стихов может кружиться голова, даже если и не всякое слово ты в этих стихах понимаешь.
Владимир Михайлович жил в наших местах уже давно — лет десять. Он переехал сюда из Ленинграда, когда тяжело заболела жена (здесь он ее потом и схоронил), и стал преподавать в местной школе. Он сам с помощью соседа — мужа Анны Сергеевны, которая и теперь вела у него хозяйство, — построил свой дом, сам посадил вокруг березы и клены, сирень и акацию. Он показал мне старые фотографии. На одной — только что построенный дом; я узнал террасу и окно его комнаты. А вокруг — голо, ни куста, ни листа, только на краю пустой площадки перед домом — два знакомых обнявшихся вяза. А на другом снимке, сделанном ровно через год, я увидел тот же самый угол дома, окно и террасу, и вокруг — буйную зелень!
— Когда в прошлом году я ездил в Крым лечиться, — рассказывал Владимир Михайлович, — я думал, цветы мои посохнут, пропадут. Ан нет! Окрестные ребятишки приходили, поливали. Я приехал и нашел все не хуже, чем оставил.
И снова, как вначале, когда в детский дом пришли мои друзья и помощники Алексей Саввич и Екатерина Ивановна, я по утрам просыпался с ощущением: что такое хорошее у нас? А, Владимир Михайлович! Я знал, что он для нас — счастливейшая находка. Где-то я читал однажды и выписал на память: «Душе моей, еще не как следует окрепшей для жизненного дела, нужна близость прекрасных людей, чтобы самой от них похорошеть». Я видел и знал: около наших ребят есть люди, которые помогают им хорошеть душевно.
А ко всему Владимир Михайлович был и географ и математик. С картой нашего района он познакомил всех ребят, больших и малых. Потом обучил старших измерять расстояния по плану и по карте. Они узнали про масштаб числовой и линейный. Научились переводить один масштаб в другой. Ни один день у нас не проходил даром. Ребята и не догадывались, что каждый день был подготовкой не только к сражению с ленинградскими пионерами, но и к первому сентября, когда все они сядут за парту.
«Владимир Михайлович рассказывает!» — говорил кто-нибудь в свободный час, и все сбегались туда, где был Владимир Михайлович.
А рассказывал он так, словно все эти вчерашние беспризорники и «трудные дети» — ровня ему, его сверстники и товарищи. Король ходил за ним по пятам, совсем как Чок, тоже ставший всеобщим любимцем у нас (только к Чоку, пожалуй, относились более почтительно, менее простодушно-доверчиво, чем к его хозяину: он был строгий и фамильярностей не терпел ни от кого, кроме разве Костика). И нередко, встречая взгляд Короля в такие минуты, когда Владимир Михайлович рассказывал что-нибудь в кругу ребят, я читал в этих вспыхивающих золотыми искрами веселых глазах: «Ай да мы! Такое для нашего дома раздобыли!»
Мы больше не возвращались к разговору о том, что с осени Владимир Михайлович будет преподавать у нас. Но он, должно быть, и сам понимал уже, что иначе невозможно. Он приходил к нам часто, обычно часам к пяти, и уходил под вечер, всегда в сопровождении троих-четверых ребят. Они провожали его по очереди: это было большим удовольствием, которое, по справедливости, должно было доставаться на долю каждого.
— Смотрите, — говорил Владимир Михайлович, поднимая голову к звездному небу, — вот созвездие Лебедя… Нет, вы не там ищете — вот, правее… видите? Запомните: разведчику, путешественнику нужно знать небо наизусть. Ладно, погодите — завтра покажу вам всем, если только небо будет чистое…
«Наш университет на дому», — называл его Алексей Саввич.
35
Ганс и Эрвин
За ребятами из Германии мы просили поехать Софью Михайловну, которая недурно говорила по-немецки.
— С удовольствием. Только пускай со мной поедет Андрей.
— Зачем? Не надо бы, Софья Михайловна, — с сомнением в голосе говорит Жуков.
— Незачем! — бурчит и Подсолнушкин. — Свяжешься с ним, а потом расхлебывай…
— Если за ребятами приеду не только я, взрослый человек, но и хоть один их сверстник, будет гораздо лучше. Они будут свободнее себя чувствовать, свободнее разговаривать. Вот представь себе, что это за тобой приезжают, — как бы ты…
— Да что вы, не знаете, что ли, Репина? — почти с отчаянием вмешался молчавший до сих пор Суржик. — Верно Пашка говорит: он выкинет чего-нибудь, потом позору не оберемся.
А Король молчал. Он всегда молчал, когда речь заходила о Репине, словно зная, что его мнение может быть пристрастным, или не желая, чтобы его заподозрили в этом.
— Как ты скажешь, Король? — спросил Саня.
— Меня про него не спрашивайте…
— Я снова прошу, — суховато повторила Софья Михайловна, — послать со мной Репина. Он владеет немецким и поможет мне.
— Петька! — сказал Жуков.
Он никогда не отдавал Петьке пространных распоряжений, и не было случая, чтоб Петька не понял его или ошибся. Он тотчас убежал, а еще через минуту появился вместе с Андреем. Андрею как будто было все равно, зачем его звали, чего от него хотят. «Ладно, ничего особенно хорошего я от вас не жду, но выслушать могу», — говорило его чуть настороженное лицо.
— Завтра Софья Михайловна поедет за немецкими ребятами. Она просит, чтоб тебя послали с ней.
Молчание. Репин все так же равнодушно смотрит в стену где-то между Жуковым и Суржиком. Саня хмурится, откашливается и, выждав еще полминуты, добавляет:
— Поедешь с Софьей Михайловной девятичасовым. Скажешь дежурному, чтоб тебя накормили раньше всех.
— Могу я узнать, в чем будет заключаться моя роль?
Санькино терпение наконец лопается.
— Твоя роль, — говорит он со злостью, — будет заключаться в том, чтобы быть человеком.
— Надо ребят встретить по-хорошему, по-хорошему с ними поговорить, — миролюбиво вставляет Алексей Саввич. — Надо объяснить, что мы их ждем.
— Скажи, что им у нас будет не скучно! — заявляет Петька. Этот в последнее время стал совсем храбрый и вмешивается во все дела и разговоры. Только здесь, в совете детского дома, он еще немного робеет и, выговорившись, поскорей прячется за чью-нибудь спину. — Скажи, у нас ребят много. И лес. И речка. И пинг-понг!
Софья Михайловна серьезно выслушивает Петьку и поворачивается к Репину:
— Я думаю, Андрей, мы с тобой на месте сообразим, что надо говорить. Увидим, что за ребята, поймем, что их интересует. Думаю, справимся.
— Хорошо, Софья Михайловна, — спокойно отвечает Андрей. — Выйдем в восемь пятнадцать?
…Они выходят из дому в восемь пятнадцать. В руках у Андрея небольшой сверток — Антонина Григорьевна завернула ему несколько бутербродов:
— Проголодаетесь до обратного-то поезда. И гостям дашь червячка заморить.
В девять поезд уносит их в Ленинград. К трем мы высылаем дозорных на дорогу и на станцию — они встретят гостей и известят нас.
В половине четвертого во двор врывается запыхавшийся от бега Володин, за ним рысцой трусят Леня Петров и Вася Лобов:
— Приехали! Идут!
Отчаянно заливается звонок, со всех сторон сбегаются ребята, еще мгновение — и все пять отрядов построились на линейке вокруг нашей белой, увитой алыми лентами мачты.
У будки показываются Софья Михайловна, Репин и еще два мальчика.
— Смир-но! — командует Саня.
Ряды застывают неподвижно. Наши гости идут неловко, не свободно, как всегда бывает, когда чувствуешь, что на тебя устремлено много глаз. Они даже останавливаются на секунду, переглядываются и снова нерешительно идут.
— Здрав-ствуй-те! — дружно отчеканивают восемьдесят мальчишеских глоток. — Милости про-сим!
Старший из гостей приостанавливается и поднимает сжатый кулак.
— Рот фронт! — выкрикивает он чуть хриплым от волнения голосом.
И без подготовки, без уговора наши отвечают, как один человек:
— Рот фронт!
Саня проводит ладонью по лбу, сглатывает в последний раз и начинает свою первую приветственную речь: